С.В. Прожогина
Любовь земная
(Концепт Родины в творчестве франкоязычных магрибинцев)
Москва, 2004
Глава IV.
"Мертвый язык" как язык настоящего времени?
Нам остается лишь в глубинах ночи черной
Смешной назвав мечту о благости молитв
Надгорных, – умирать безвестно и покорно,
Как должно тем, кто смят в дыму последних битв...
Поль Верлен. "Побежденные"1
Судя по тому, что сообщает пресса, запечатлевают кинохроника и художественные фильмы, созданные на Западе, а главное – художественная литература франкоязычных алжирцев, которая стала чуть ли ни главным документом эпохи (последних десятилетий)2, в Алжире этот "дым последних битв" вновь сгустился после войны за независимость и не рассеивается и до сих пор.
Гражданская война, идущая с конца 80-х гг. ХХ в., схватка демократической общественности и исламских интегристов – не менее жестока, чем с колониализмом. Поэтому не удивительно, что Ассия Джебар, писательница, начавшая еще в 1957 г., в разгар войны за независимость, совсем юной, воспевать жажду свободы, мечту о Революции общества, о прекрасном Будущем, о "свете нового Дня", в отличие от Мулуда Ферауна (с которого мы начали свое повествование), сразу обратившаяся к теме Сопротивления своего народа, участию в нем ее соотечественниц, женщин, жертвовавших жизнью во имя Новой жизни3, в эпоху "беспорядка вещей", обнаружившего все трагические противоречия этой "Новой жизни" – после независимости, – сразу же откликнулась своим творчеством на то, что назовет она ёмко и горько: "Белый траур Алжира"4. Ее книги последних лет – о "новой тюрьме"5 Алжира, где задушен когда-то так желанный всеми ее героями "Свет наступавшего Дня", новой, независимой жизни, хроника трагических будней "Нового мира"6, "дети" которого, – поколение 50–60-х гг. ХХ в. – лелеяли свою мечту о Свободе, не стесняясь ни жажды Любви, ни жажды счастья7, но обрели новые цепи, новые оковы, новую угрозу смерти.
Писательница и раньше, уже в конце 60-х гг., сказала об утрате многих иллюзий и надежд своего поколения, назвав его "наивными жаворонками"8, не заметившими, как исподволь, уже в процессе завоевания независимости и первых шагов обретенной Свободы, Алжир постепенно терял свои идеалы, забывая и о тех, кто сражался за них, и об обещаниях, данных народу.
Поэтому творчество Ассии Джебар 80–90-х гг. уже было скорее обращено к традиционной жизни мусульманских женщин9, к Прошлому, к истокам новой истории Алжира, когда в нем созревала новая цивилизация, во многом связанная с присутствием Франции на его земле. Хотя и завоеванная в ужасной и кровавой "схватке Востока и Запада", эта земля, однако, стала и местом свершения их "свадьбы", пусть и подобной некоему "трагическому насилию", но, тем не менее, принесшему "плоды" жизни, в которой сто тридцать с лишним лет упорно прорастали "ростки" смешения, давшего Алжиру новое лицо, новое, современное обличье, позволившее сочетать и традиционную самобытность, и абсолютно новые формы культуры. Она обращена была теперь не только "во внутрь" жизни своего народа, но и стала открытой миру, его веяниям, позволившим, в том числе, и само созревание национального самосознания, самого "шага" к борьбе за независимость10...
Но обретенное в трудной Истории страны богатство ее "двойной культуры", двуязычия, открытости Востока Западу, обернулось трагедией, оказавшись в глазах исламских фундаменталистов самым коварным "злом", повергшим страну и ее народ в бездну социальных противоречий, экономического кризиса, политической коррупции. В результате, жизнь современного Алжира, а точнее идущая в нем война показалась писательнице, как и другим ее коллегам–соотечественникам, знакомым с колониальной войной не понаслышке, продолжением Прошлого. Не просто эхом "прошлых битв", но именно неким историческим континуумом, в котором бесконечно множилась Война, сплошная Война, уносившая жизнь, сеявшая гибель, разносившая Смерть, обрекавшая оставшихся в живых людей "говорить на ее языке".
Алжир словно утрачивал естественную способность разговаривать на "языке Жизни", думать о Настоящем, о Будущем, не возвращаться к царившим в Прошлом кровавым конфликтам, даже если они были страшной ценой за Свободу... И "Мертвый язык" в названии одной из последних книг Ассии Джебар11, – это не просто "отживший язык" далекого прошлого, но именно "язык смерти", на котором все еще продолжает "разговаривать" родная земля.
Получается как бы страшная вещь: обретший все права "живого языка" арабский, ставший и официальным, и языком литературы Алжира (имеющего в "быту" свой диалект), вытеснив со всех форпостов жизни французский (в том числе и культурной, где он сейчас практически – non grata), обрел одновременно и атрибуты "мертвого языка", не потому, что люди заговорили "вдруг" на классическом его "варианте", на языке Корана, но потому, что крайности политики "тотальной арабизации" (вытеснившей поначалу и берберские диалекты со сцены политической и культурной жизни) обернулись и крайностями "исламизации", приведшей в конце концов к "интегристским тенденциям" в обществе, где стало искореняться все "чужое", "не свое" для земли Алжира. Причем, "чужеродность" эта вовсе не обязательно означает только этническую чуждость, – хотя и она абсолютно может вписываться в концепт "враждебности" (тех, кого убивают сегодня в Алжире именем Аллаха). Но главное, как и в прошлой войне, с колонизаторами, так и в новой, гражданской, – это идеология, позиция, миропонимание, не совместимые с тем, что проповедуют защитники "чистоты ислама", считающие свое новое обращение к его "истокам" единственным Спасением Алжира12. Виновником же всех современных бед страны, они считают тех, кто нарушил догмы религии, "сбился" с "праведного Пути", обратившись к примеру Запада, "неверных", предателей строительства "Новой Жизни", изменивших заодно и идеалам, за которые сражались алжирские борцы против колониализма...
Но Ассию Джебар причины вспышки новой Войны с "неверными", как и ее религиозные атрибуты (практически нарушающие один из главных постулатов исламской веры в то, что убийство одного "безвинного", то есть не совершившего убийство, приравнивается к убийству "всего человечества"13), в книге "Оран, мертвый язык" интересуют меньше всего, – они, эти причины как бы остаются за текстом. Хотя, конечно, о них, этих причинах, читатель не может не задуматься, содрогаясь от ужаса и при чтении "Белого траура Алжира", полном документальных свидетельств о бесчисленных жертвах исламского террора, и при чтении "Орана, мертвого языка", где в новеллистическом "формате" угадывается огромный масштаб злодеяний, царящих в Алжире, собравшем под знамена Аллаха немало народа...
Однако, книга А. Джебар о другой проблеме, хотя и вписывается в трагический цикл художественных произведений, в которых новая – гражданская – война рисуется почти в рамках единого диптиха, где первая "часть" – война с колониализмом. (Я имею в виду прежде всего книги Р. Буджедры "Беспорядок вещей" (1991), Р. Мимуни "Проклятие" (1993), А. Джемаи "Красный песок" (1996) и др., где кровавый террор настоящего проецируется на кровопролитную антиколониальную войну, связывается с ее истоками, с ее "пластикой", с ее атрибутами насилия, устрашения, безжалостных грабежей и разорения земли и народа, с царившей в стране атмосферой постоянного ожидания смерти, "выстрела из-за угла", напряженного состояния ужаса разрушения, гибели близких, невыносимости "мертвой тишины" как предвестницы новых взрывов14.) Назвав этот "континуум" историческим "проклятием", тяготеющим над Алжиром, трагически ушедший из жизни (как и многие алжирские писатели) Рашид Мимуни, прекрасно, как и Рашид Буджедра, знавший о "корнях" современных противоречий и бед Алжира, не мог освободиться от ощущения метафизической обреченности родной страны на кровопролитие15. И новая, "братоубийственная" война в его книге – это всего лишь новое звено, очередное в исторической цепи преступлений, свершающихся на его родине...
...На какое-то время показалось, что классик алжирской литературы, ее патриарх, Мохаммед Диб (1920–2003) в своем романе "Если захочет Дьявол" (1998)16, метафорически показав разгул (во всеобщем "оледенении") власти Зла, но одновременно и постепенное пробуждение Земли, ее весенних сил, подталкивающих и к "пробуждению" народов, к единению человечества во имя "очищения" жизни от "диких" собак", "отгрызающих головы" ни в чем не повинных людей, поставил "точку", наполнив снова, как и в годы той Войны, литературу ожиданием Победы человека, народа над властью Зла, мраком окутавшим Землю, ожиданием новой, близкой уже Весны, нового Расцвета, в котором утвердится Воля Человека, всю свою жизнь хотя и повторяющего сакральную формулу: "Если захочет Аллах!", но при этом упорно добывающего, отстаивающего, воюющего за счастье – свое, своей земли, своего народа...
Но ни Дибу, ни его младшим коллегам не удалось увидеть конца кровопролития в братоубийственной войне, которая, по Дибу, есть торжество "воли Дьявола", а не учения Аллаха...
И возможно именно эта война, похожая на затянувшуюся "дурную бесконечность", безысходность, заставила Ассию Джебар обратиться к образу "мертвого языка" (как метафоре идущей в Алжире Войны) в своем диалоге с настоящим, а не с будущим, вдохновлявшим М. Диба.
Однако Ассия Джебар в своем показе непрекращающейся цепи гибели людей на алжирской земле, все-таки, скорее, близка к Мулуду Ферауну, исповедовавшему глубокую убежденность в том, что именно здесь, на этой земле, несмотря на бесконечность кровопролития, сохраняется невероятная способность людей выжить, самосохраниться и начать Новую жизнь. Хотя в то же время читателю может показаться, что Ассия Джебар, как и многие художники сегодня в своих "Nouvelles de l’Algérie" – "Новостях из Алжира", рассказанных или экранизированных, как бы "оцепенела" от ужаса сообщаемого о происходящем в городах и селах страны, от всей этой "черной" серии убийств, расправ, угроз, страхов, неврозов, потрясений, спровоцированных террористами, глумящимися над людьми17. Может показаться также, что картина мира в книге Джебар и других писателей словно расщепляется на тех, кто убивает, и того, кого убивают, ибо Жизнь исчезает в мгновение ока, прекращается выстрелом в упор, лезвием ножа, перерезающим горло, – художники запечатлевают не столько развитие ее, сколько финал, чаще всего ничем не оправданный, неожиданный, "гаснущий" во вспышке чьего-то ослепления ненавистью, недоверием, подозрением, несовместимости своей с чьим-то другим, "чужим", отличным от своего существованием на этой земле, где издревле, однако, совместно размещались разные этносы, с разными культурами и религиями, разными "составляющими" одного человечества...
Но Ассия Джебар – слишком опытный художник, не в первый раз прикасающийся к теме Войны и человеческой разности, которая может, разве что, окончательно стереться только в "мертвом языке" как языке "отмершей" цивилизации... И мастерство новеллиста столь велико18, что в этой сюите из "short-story" (как называет свои рассказы из "Oran, langue morte" сама писательница) – не столько "сообщения" ("новости"), информация или даже повествование о Новом дне Алжира, сколько осмысление и размышление о глубокой привязанности человека к своей земле, даже в минуту опасности, или даже особенного в этот миг ощущения своей нужности ей, своей необходимости, – самого своего присутствия на ней как избавления себя и других от страха Смерти.
Поэтому читать "Оран" как только картину гибели одного за другим героев коротких рассказов, означало бы сузить художественное пространство и время, в которых работает автор, и не увидеть основной цели за горьким дымом Войны, охватившей людей, словно безумие. Хотя избранный А. Джебар эпиграф из Жерара де Нерваля – "Вскоре я не буду знать, где укрыть свои мечты"19, как бы подводит читателя к этому всецело охваченному смертью пространству.
Оно, правда, невелико в книге Джебар, но значимо особо, – "сконцентрировано" в пределах "малой родины" ее героинь и героев, – города Орана, не просто одного из крупных алжирских городов, но всегда – как порт – имевших стратегическое значение. Город этот не только "образно" слит с "Чумой" А. Камю как символ непрерывного стоического сопротивления человека "никогда не исчезающей бацилле", несущей смерть, но и вошел в реальную историю Алжирской войны как место особых зверств ОАСовцев, – "бойцов" "Секретной Вооруженной Организации" французов, не желавших отделения "заморского департамента Франции" от метрополии. Отсюда, как и из столицы, совершался массовый драматический исход алжирских французов (и других европейцев-колонистов), так называемых "пье-нуар", которые считали Алжир, а не Францию своей родиной и которые покидали его, оставляя на этой земле могилы своих родителей...
Как Горы, Кабилия, в романе М. Ферауна "Земля и кровь" становятся оплотом патриархального мира, убежищем его традиций, хранителем его устоев, так Город в книге А. Джебар, Оран, превращается в символ разрушения Нового Мира, родившегося в борьбе двух миров, но одновременно и в их совместном, на одной земле, существовании, что наложило свой неповторимый отпечаток и на его "облик", и на его "язык", и на его детей, чьи родители порой имели разное этническое происхождение, а потому среди оранцев (как и среди всех алжирцев) немало "метисов", в чьих жилах не только арабская или берберская кровь, но и французская, испанская, еврейская, мальтийская, итальянская, греческая... Когда-то все эти народы, оказавшись на земле Алжира в эпоху колонизации, пытались, так или иначе, вести свой "диалог" с автохтонами, исконными алжирцами, хотя и сосуществовали по разные стороны "барьера", разделявшего колонизованных и колонизаторов. Последние немало сделали, создав современную инфраструктуру сельского хозяйства, и современную экономику, и новые города, и школы европейского типа, и больницы, и высшие учебные заведения... Но наступило время Войны, когда политическая независимость для алжирцев была дороже всех благ современной цивилизации, и Горы, став оплотом алжирского Сопротивления20, укрыли тех, кто повел свой неравный, но беспроигрышный бой с французской армией. Не все алжирцы ушли в партизаны, многие покинули страну, не желая участвовать в "кровавом конфликте", а кто-то был выслан из Алжира за "сочувствие" Сопротивлению, кто-то был на подозрении, попав в тюрьмы, а кто-то, от безысходности из нищеты пошел служить во французскую армию, став, в глазах алжирцев-патриотов, предателями. За ними, в свою очередь, охотились партизаны, подпольщики, "народные мстители". Война велась повсюду, бомбы рвались не только в горах, где шло сражение, но и в городах, где погибали "мирные" жители; законы Войны были суровы и не считались ни с кем, не щадили никого, в том числе и детей...
...Героиня рассказа с тем же названием, что и книга – "Оран, мертвый язык", десятилетней девочкой пережила убийство родителей: отца и мать, вернувшихся, уже накануне независимости, в Оран из ссылки во Францию (отец, зная о своей тяжелой болезни, хотел умереть на родине), застрелили прямо в больничной палате ворвавшиеся "оасовцы" в белых халатах... Девочка на всю жизнь запомнила ту ужасную ночь, когда, побоявшись идти на кладбище вместе с сестрой матери, она, дрожа, ждала в одиночестве возвращения тетки, а потом слушала ее рассказ, как хоронили тогда алжирцы "своих": трупы убитых в домах, расстрелянных в тюрьмах, подобранных на улицах зарезанных людей, сваленные в одну кучу в грузовики, привозили ночью к подножию холма на окраине Орана, где ширилось день ото дня новое кладбище. Могилы рыли всю ночь, и если "повезет", могильщики (чаще всего алжирцы-солдаты) давали опознать трупы, и тогда над ними кто-то из присутствующих мужчин мог прочитать заупокойную молитву, прежде чем тело убитого будет сброшено в общую яму. Тетке удалось тогда обнаружить среди мертвых родную сестру и ее мужа, и она сумела "достойно" оплакать их и проводить в последний путь... Впрочем, гибель младшей своей сестры она оплакивала всю жизнь, считая несправедливым то, что "Аллах взял ее к себе прежде старшей"... Одна воспитав девочку, которой рассказала она тогда о гибели родителей, с которой днем бегала по больнице, пытаясь узнать у врачей, куда увезли убитых (девочка помогала ей объясняться по-французски), вырастив ее до 18 лет, она позволила ей уехать во Францию, – учиться, жить дальше.
Теперь, 32 года спустя, старая тетка умирала сама, и племянница вернулась в Оран, чтобы достойно похоронить ту, кто, не убоявшись страшной Ночи Войны, проводила ее мать и отца в "последний путь". Она помнила эти бесконечные слезы горя, лившиеся тогда из глаз тетки, сама, словно "оледенев" и "застыв" от ужаса, слушая ее рассказ, оставшийся в памяти, как и показанное ей появившееся тогда в какой-то газете фото, где были запечатлены еще при жизни уже расстрелянные в больничной палате мать и отец, и подпись под ним: "Мученики революции", и их имена и фамилия... Этот "кадр" прошлой жизни, на которой, плача, смотрела сестра матери, девочка почему-то не любила, ничего не хотела слышать о прошлом своих родителей, пытаясь забыть и о кошмаре того дня и той ночи... Об их "оранской" жизни, политической борьбе, подполье, ссылке и жизни во Франции, о тяжелой болезни молодого тогда еще отца и отчаянной борьбе за его жизнь матери, решившейся вместе с ним возвратиться на родину (Алжир вот-вот должен был стать свободным!), чтобы не умереть на чужбине, рассказала героине в Париже их соседка по жизни в Оране, "французская алжирка", из "израэлитской общины", бежавшая, как и все пье-нуары в общем смятении из страны и поручившая тетушке героини рассказа "главную свою заботу" – уход за могилой своих рдителей на еврейском кладбище...
Горе каждого народа, жившего в Алжире, тогда многих объединяло, – не все алжирцы хотели "кровавого разъединения", и мадам Дармон – так звали соседку – помогала семье девочка в трудные годы, присутствовала и при расстреле ее родителей в больничной палате. На глазах у нее, пришедшей вместе со своей подругой – матерью девочки – навестить больного, оасовцы выстрелили ему в грудь и в висок его жены, велев "свидетельнице" молчать...
...Сейчас, ожидая похорон тетушки, героиня вспоминала прошлое, пытаясь писать письмо своей подруге, ожидавшей ее на каникулы, в Италию... Но закончить свое письмо только воспоминаниями, остановившись на своем отъезде на пароходе, увозившем ее, тогда восемнадцатилетнюю из Орана, где, как казалось, героине в атмосфере города "навсегда застыл, повиснув туманом, плач той ужасной ночи", не сумела, как не сумела тогда, при отъезде, отвести глаз от родного побережья, где у подножия холма, возвышающегося над морем, оставалась могила родителей...
Но у незаконченного на "прошлом" письма были причины в настоящем, открывшемся сегодня взору героини. Ей показалось, что в Оране "ничего не изменилось" со времени той Войны: все та же "странно напряженная атмосфере", затянутая какой-то горестной дымкой, все то же смутное ожидание смерти, все та же, словно из прошлого, картина какой-то нереальной жизни, похожей "на мертвый язык, на котором уже не говорят люди..." [с. 33].
Ощущение это родилось не случайно: умирая, 86-летняя тетушка не уносила с собой Прошлое, но продлевала его в настоящем: ее похороны совпадают с известием о гибели от рук террористов, на пороге своего дома, на глазах у своего внука, старого учителя, преподавателя социологии, воспитавшего за годы Независимости "много достойных людей, работавших по всей стране" [с. 47]. Он знал, что ему, преподававшему своей предмет на французском, угрожают смертью. Но он долго не хотел оставлять родной город, хотя ему давно предлагали работу в престижных университетах Европы... И вот теперь, когда он решился, наконец, и ждал французскую визу, – оставаться дальше здесь было опасно, – его убили. И получилось так, что старая тетушка, помнившая тот плач, той трагической ночи, оплаканная сейчас всем своим кварталом, всеми его жителями, пришедшими проститься с ней, внесенной даже – вопреки обычаю – в мечеть для последних религиозных почестей, с которыми здесь так провожают только "отдавших свою жизнь в дар людям", словно передала эстафету плача той Войны новому поколению. Старого учителя, жившего по соседству, оплакивать пришли, как и тетушку, не только жители окрестных кварталов, но еще и его ученики и его молодые коллеги. Плач по ушедшим из жизни усиливался, продлеваясь во времени, словно эхо Прошлого продолжало звучать, не "отпускало" Войну, затаившуюся навсегда и повсюду на улицах города... "Не хочу больше писать о том, что здесь будет дальше. Я знаю уже и вижу продолжение. И пусть мне не говорят о Настоящем, – писала героиня своей подруге. – Невозможно скрывать от меня эту новую ненависть, это безумие, охватившее людей, все его жертвы, о которых я слышу каждый прожитый здесь день" [с. 48].
И крик своей тетушки, когда та бежала по больничному коридору, держа за руку сироту: "Убийцы, убийцы!", о котором вспоминала в письме подруге героиня рассказа, сливаясь с плачем на кладбище той ночью, и с плачем по умершей тетушке и по убитому учителю, "растворяясь" в строчках письма, порождал в душе героини новеллы не отчаяние, не горечь утрат, но какое-то ожесточение от осознания своей беспомощности: "Я уезжаю. Я не хочу больше ничего не видеть, не слышать, не говорить. Только писать. Писать об Оране, погружающемся снова в бездну бессмысленной немоты. Об Оране, где я услышала мертвый язык" [с. 48].
И автор, словно вняв зову своей героини, продолжая писать, будто "забыв" язык Жизни, с которого начала свое творчество21 и на котором говорила с читателем даже в годы Алжирской войны, забыв язык Любви, о которой писала так, как никто в Алжире, переходит на этот услышанный в Оране "мертвый язык", продолжая рассказывать о гибели и смерти людей и дальше, как бы выйдя за порог дома, из которого уехала ее героиня...
Лейтмотив новеллы, давшей название всей книге, звучит теперь в других "коротких историях", где, как в калейдоскопе, фрагменты чужих жизней, чужих смертей складываются, совмещаются в причудливые узоры холодных осколков стекла, бесконечно множащих одну и ту же печальную мелодию, которая не может не тронуть сердце читателя, к которому обращена книга, – мелодию исчезновения жизни, медленного умирания страны, когда-то отчаянно и смело заговорившей с миром о возможности своего самостоятельности существования и добившегося его ценой тогда огромной для своего народа, потеряв в борьбе за Независимость миллион алжирцев... Но переходя сегодня снова на "язык смерти", обращаясь на нем к "самой себе", вновь обескровливая свои силы, не совершает ли страна ошибку, которую не "поправят" уже никакие памятники "мученикам", жертвам Войны (гордо возносимые сегодня к небу Алжира как напоминание о прошлом)? "Мертвый язык" Орана в книге Джебар постепенно становится синонимом и бессмысленной "немоты" окружающего мира, и безнадежного плача повергнутых в отчаяние, и молчаливого ужаса тех, кто запуган сегодня смертью, загнан страхом, обречен на смирение в творящемся кровавом кошмаре22.
Но ведь не странным же и болезненным "притяжением" к этому "молчанию бездны", где царит Смерть, охвачены те, кто так или иначе возвращается в свою страну, на свою родину, в отчий дом, либо "просто" даже под прицелом, угрозой своего уничтожения, не оставляет эту землю, попавшую во власть Зла (или "Дьявола", как писал М. Диб)?
И упорно продолжая свое дело, свою работу, упрямо надеются, веруют в то, что не погибнут, не исчезнут и в этом водовороте Истории, и ведут свой разговор с Жизнью, защищая ее до конца. "Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю", – видимо, в этих пушкинских словах таится правда особой возможности человеческого существования, которая удерживает его на Земле даже в минуты крайней опасности. Во всяком случае, герои А. Джебар, даже осознавая свою обреченность, даже точно зная, когда погибнут, даже видя, что "Город, его улицы, его дома, их стены, мечети и люди в них выталкивают их из Жизни, особенно когда заходит солнце, когда вместе с опускающейся ночью угасает и последняя надежда увидеть завтрашний день" [с. 50], – возвращаются в этот Город, как рассказчица другой короткой "истории", названной "Билет туда и обратно?", несмотря на неумолимо сужающийся здесь круг Жизни... Но смерть не обязательно связана здесь с деянием "врага", "из-за угла" убивающего свою жертву. Люди становились "чужими" друг другу, боровшись раньше совместно за одни идеалы, защищая одну Свободу, но постепенно, осознав, увидев, не приняв "обратной" стороны медали обретенной Независимости. И бывший солдат Революции, позволивший своей дочери учиться, но не согласный с тем, что она может сидеть в кафе за столиком с мужчиной, запирает ее в доме, а мать, боясь и угроз мужа, и страданий дочери, сама подталкивает ту к краю обветшалого балкона дома, ускоряя ее самоубийство. Дочь и сама уже была готова к этому последнему своему шагу навстречу смерти, которая избавляет от жизни в тюрьме мусульманских запретов...
Посчитав дочь нарушившей религиозный обычай, а себя "обесчещенным" ею, гибель ее отец воспринял как "восстановление чести семьи" [с. 68]...
"Город убийц", – откомментировала событие рассказчица, возвращавшаяся время от времени в родные края, чтобы "не откореняться", не чувствовать себя на чужбине, где она живет, "апельсиновой кожурой", "отбросом" под ногами прохожих... Теперь она сомневается, брать ли ей билет, как всегда это делала, улетая "обратно", с "возвращением" назад, в родной город. Но фраза, завершающая рассказ и стоящая в его названии – "Retour non retour" ("Возвращение" – "Не возвращение") – как несуществующая форма билета (обычно называемая "Aller – Retour", то есть "Туда и обратно"), – превращается, скорее, в формулу сомнения и даже невозможного пути туда, то есть на чужбину, ибо "Retour" изначально для нее означал возвращение назад, к себе, на родину, которую когда-то покинула рассказчица. И "Возвращение – Не возвращение" – это ее печальное раздумье в финале – становится неким внутренним "уравнением", где приравниваются друг к другу две эмоциональные величины: и необходимость возврата рассказчицы на родину, и невозможность, невыносимость встречи с ней, несовместимость желания обрести, почувствовать "корни" в родной земле с тем, что происходит здесь, где воцарился "мертвый язык".
Но само по себе "возвращение" вообще становится неизбежным, – так, во всяком случае, поступают герои и героини Джебар, несмотря на то, что происходит в стране. Известия о ней настигают повсюду: в сообщениях радио, телевидения, по телефонным звонкам, в газетных статьях, в письмах друзей... Известия о гибели знакомых, писателей, журналистов, ученых, педагогов, студентов, общественных деятелей или просто целого поселка, жители которого стали жертвами ночного "налета бандитов"... Среди погибших – и бывшие бойцы Сопротивления колонизаторам, и представители нынешней власти, и военные, и, казалось бы, ни к чему не причастные гражданские лица... Подозревать в преступлениях можно, поэтому, кого угодно, не только "исламских фанатиков", но так или иначе кольцо смерти все туже затягивается, ее дыхание – все ближе, а это заставляет многих снова браться за "старые ружья", а тех, чье оружие – перо, – писать, чтобы освободить людей от отчаяния, вселить в них желание "выжить", "пережить, преодолеть страх, отвращение к творящему вокруг" [с. 71]. Но получив "угрозу" или заподозрив "слежку", они скрываются, уходят в "подполье".
...Молодая женщина, радио-журналистка, – героиня другой новеллы, – как и все "люди ее круга" – учителя, врачи, художники, – интеллигенция, одним словом, не приемлет происходящего, не мирится с ним, однако бессильна и продолжать свое дело открыто, а потому начинает писать "дневник" в форме пространного письма к погибшей подруге (ее машину подорвали террористы), но в гибель которой она не может поверить и все думает, что та чудом осталась жива и где-то теперь скрывается... Муж-врач не хочет уверять жену, жалея ее и щадя, что видел сам разорванное на куски взрывом тело ее подруги в морге, а потому не препятствует долгому "воображаемому разговору" жены с той, которой уже нет в живых...
Несуществующая подруга позволяет героине рассказа "Лихорадочным огнем горящие глаза ребенка" вести свой "разговор с жизнью", передавать свои впечатления о печальной повседневности, сообщать и о событиях "чрезвычайных", и о семейных, поверять женские секреты, словом, обо всем о том, о чем не всегда удается поговорить с мужем, занятым тяжелой работой в госпитале, да и не особенно склонным к "задушевным" разговорам, давно став человеком "жестким", скорее даже суровым, с тех пор, как увидел шестилетним мальчишкой во время той Войны своих погибших родителей (их обезображенные трупы партизаны принесли в родную деревню).
Его жена даже сказала ему однажды, что и "любовью с ней" он занимается с каким-то "ожесточением", словно мстит самой Жизни за что-то... Тогда-то он ей и рассказал о "врезавшейся" навсегда в него картине смерти. И теперь, все чаще оставаясь одна, когда муж уезжал в свои родные горы то навещать больную бабушку, воспитавшую его, то хоронить ее, она понимала, почему он не брал ее с собой туда: не только потому, что она не стала там родной никому, не родив ему детей, не продолжив их род, но и потому, что там он оставался наедине со своим прошлым, которое не отпускало, которое жгло огнем его душу за отнятое детство, за раннюю гибель отца и матери, за оставшиеся там, в горах, их идеалы так и не свершившейся Новой жизни...
Но в одиночество жены случайно "ворвалось" другое – коллега на радио познакомил ее с музыкантом, сомалийцем, изгнанником, работавшим сейчас в Алжире, где он собирал песенный фольклор и записывал, обрабатывая, народные мелодии... Ему нужен был переводчик с берберского, и они стали работать вместе, иногда встречаясь и где-нибудь в городе... Но и на улице, и в кафе, Исма – так звали героиню, – видела, что за ними наблюдают, а дома ее ждали анонимные записки с гнусными намеками и угрозами: борцы за "чистоту нравов" обещали смерть обоим...
Любовь вспыхнула сразу, но героиня долго не решалась на предложение музыканта уехать с ним в Голландию, где можно было спокойно продолжить работу. Потом согласилась. Вернувшись через неделю, она предложила мужу развестись. Тот был уже готов к такому исходу их жизни... Но какое-то время они продолжали еще сосуществовать на разных этажах одного большого дома, пока Исма не стала получать новые "угрозы" и "предупреждения" – теперь ее новый открытый вызов "общественной морали" снова грозил ей смертью. Целый месяц она где-то скрывалась, ушла, как и многие друзья и коллеги "в подполье"... Али – муж – изредка получал от нее телефонные звонки. Потом и сам уехал – его ждала родня отметить сорок дней со дня смерти бабушки... Вернувшись, он узнал, что Исму убили. Ее "Дневник", как и письмо к возлюбленному, которое она начала писать еще в том самолете, когда улетала к нему в Амстердам, но так и не отдала почему-то адресату, письмо, в котором она рассказывала о своей к нему никогда не испытанной ранее любви, о "неожиданном даре" Жизни, полученном ею посреди всего этого Триумфа Смерти, – Али нашел среди ее вещей, собираясь на опознание ее тела в морг... Увидев там, что она была убита тремя выстрелами в грудь, подумал (припомнив, что погибшую подругу жены мать могла опознать только по оставшейся половинке лица...), что, к счастью, убийцы не "задели ее чела", сохранив для него ее красоту... Он знал, что запомнит его, как и прекрасное молодое лицо своей погибшей матери, на всю жизнь...
Так, жертвы той и этой войны, совместившись во времени и в пространстве, оставили человеку на память только след Красоты так и не состоявшегося Нового мира...
...Герой новеллы "Покушение" – журналист Мурад – решил "выйти" из "подполья", нарушить "молчание" и, разбудив ночью жену, прочитал ей свою новую статью, которую хотел опубликовать под своим собственным именем, а не под псевдонимом, как это делал уже долгое время... Статья была острая и решительная, направленная против бездействия власти, против всеобщего "иммобилизма", "оцепенения", угнетенности народа террором, разгулявшимся в стране... С потоком угроз в свой адрес он уже свыкся, но сейчас, словно забыв о возможных последствиях, решился открыто выступить, пренебрегая советами "доброжелателей" держаться "от всего подальше". Жена тоже давно предлагала ему уехать куда-нибудь всей семьей подальше, где-нибудь "отсидеться", переждать смутное время, пожалеть больного сына...
Но слышала в ответ обычные для мужа возражения: "Оставь! Разве ты еще не поняла, что я буду жить здесь, здесь, и умру здесь, в этой стране! [с. 143]...
За прошедшие годы почти все друзья, товарищи по борьбе с "исламистами" погибли – кого убили в упор, кого – из-за угла, кого-то зарезали в темноте. И вот теперь он сам, как опасалась жена, "подписывает свой смертный приговор"... [с. 145]. "Но кто-то же должен сказать обо всем творящемся вслух, ясно, громко?! Не сердись, Наима! – говорил он, надеясь, жене. – Я только начну, а за мной пойдут и другие..." [с. 146]. Он был уверен, что выиграет свой бой...
...Через десять минут после того, как они, выйдя из дому в то утро, когда Наиме было пора отправляться в школу, где она преподавала арабскую литературу, а Мураду надо было купить в соседнем киоске газету со своей статьей, она услышала выстрел. Ему выстрелили, подойдя вплотную, в висок. Он упал на тротуар; выскользнув из его руки, газета прикрыла ему голову. Подбежавшая жена увидела только, как черное пятно расплывается на бумаге... И как воцаряется вокруг "невозможная тишина"...
Сорок дней ее "поддерживали", как могли, соседи, коллеги, ученики, родственники, друзья. Но потом, столкнувшись в школе с недоверием какого-то "правоверного" старшеклассника, "прицепившегося" к ней за ее оговорку (она на французском языке произнесла поставленную ему за сочинение отметку) и с сарказмом усомнившегося вслух в том, "уже не попал ли он на урок французского вместо арабского?" – Наима решила уехать из страны. "Разве Мурад не боролся за современную школу? Так где же она?!" [с. 156]. И разве французский язык, как и говорящие на нем алжирцы, здесь "чужие"? В этой огромной стране, где все еще так много тех, для кого этот язык давно стал своим? Наиме невыносимо было само молчание класса, где ее ученики могли не доверять ей...
Но это означало для нее "покинуть эту страну"? "Пересечь бездну, пустоту, оставшуюся после убитого Мурада" [с. 161]. Она, эта бездна, увы, все расширялась, и в ней могла оказаться и она сама, и ее сын, и ее родня. Может быть, отъезд куда-то "на год или два" и будет ее спасением?
Ведь другой ее коллеге, тоже учительнице литературы, так и не удалось удержаться на краю этой "бездны", – ей перерезали горло ворвавшиеся прямо на урок "фанатики", на глазах ее учеников. Только за то, что она в течение пяти дней комментировала с ними одну из сказок "Тысячи и одной ночи" (о женщине, которую убил, расчленив, ревнивец-муж, несправедливо обвинив ее в "измене"). Эту сказку убийцы учительницы посчитали "бесстыдной", полной подробностей, не совместимых с "нормами морали"... Но главное, конечно, было в том, что кто-то на одном из уроков пытался сравнить время султана Харуна ар-Рашида с нынешними временами, а виселицу, приготовленную им для "настоящего преступника", раба, которого искали, но которого скрывал его собственный хозяин, с "неправедным судом", который вершится по всей стране каждый день...
Обычные в "нормальной школе" европейского образца комментарии, которые призваны развивать логическое мышление учеников (традиция, оставшаяся в Алжире от французов), превратились, по чьему-то доносу, в "предательство", в насаждение "чуждой морали", в "политически опасное" дело, а сказка о "Женщине, чье тело, разрубленное на куски и спрятанное в сундук"23 и утопленное на дне реки, обернулась былью для молодой учительницы, чью отрезанную голову, подняв и показав ученикам, убийцы положили на письменный стол... Казалось, что голос учительницы еще продолжал раздаваться в онемевшем от ужаса классе...
..."Силы порядка", – так назвали они себя, – ворвавшись на ее урок, почему-то успели крикнуть по-французски: "Контроль!"... Возможно, зная, что урок героини этой новеллы (названной как и арабская сказка) шел по-французски... Атика, – так звали учительницу, выросшая после Независимости, когда уже повсюду говорить было принято только на арабском, любила французский с детства: часто слышала его в доме, когда ее арабские родители не хотели быть пóнятыми детьми и, прекращая говорить на родном, переходили на французский, выученный когда-то в школе... И когда выросла сама, сказала, что будет преподавательницей именно французского: "Вот увидите, мои ученики будут по-настоящему двуязычными, и этот язык поможет им лучше знать и другие языки, и другие предметы!" [с. 168]. И она так и прожила в этой убежденности своей всю свою короткую жизнь, пока и ее не "приговорили к смерти".. Зачем стране надо пересказывать какие-то подозрительные сказки, да еще на "чужом" языке? Да еще осуждая мужа, "несправедливо" убившего свою жену, да еще и султана, "неправедно" творившего свой суд... ...Страшная сказка будто так и не кончалась, вопреки канону "1001 ночи"... Как и сама Ночь, которую обязательно должен был сменить День. И один из учеников будто даже "услышал" голос уже убитой Атики, которая сказала: "Ночь – это теперь наш каждый день, прожитый здесь нами..." [с. 213]... "Конца" ее речи он, правда, не услышал. В класс вошли санитары и завернули молодую женщину в белый саван... Как ту, расчлененную, в сказке...
С тех пор Омар, – так звали этого внимательного ученика, не выносит белый цвет. Ни молока, ни свежей известки, которой красят старые стены домов а арабской части города...
...Ассия Джебар почти дословно пересказала услышанную в Оране "короткую историю", еще раз подтвердив свою мысль, что Город продолжает говорить на "мертвом языке". И завершила этой "старинной сказкой", ставшей повседневной реальностью страны, первую часть книги, названную "Алжир между желанием и смертью"...
Почти как у Л. Арагона – "Между шпагою жизни и шпагою смерти"... Но А. Джебар было важно не только воссоздать всеторжествующую поступь Смерти на ее земле, но и бездну контрастов между желанием алжирцев жить в Алжире и вынужденностью преждевременно умереть на его земле...
Внимательный читатель заметит, что герои новелл А. Джебар – не только этнические алжирцы (берберы или арабы), – среди них есть и те, кто представляет другие народы, издавна на этой земле жившие. Но все они, даже переживая жестокие моменты истории страны, от земли своей "отрываются" с трудом, уехав или на учебу, или под угрозой смерти, или не согласные с новым миропорядком.
Но они все продолжают считать себя "алжирцами", часто возвращаются обратно, так или иначе с этой Землей связанные, не думая об опасности.
Однако, уже в I части книги Джебар есть и особый мотив "связанности" этой Земли с Францией, мотив бесконечно длящегося и "приближения", и "разъединения" их: наследство Истории не может бесследно исчезнуть из жизни, культуры, "тяготении" современной цивилизации... Остался какой-то постоянно действующий "механизм" притяжения и отталкивания, который несмотря на все перипетии истории образовал странные узы "любви-ненависти", которые и до сих пор связывают эти страны... Не в последнюю очередь сказывается, конечно, общее "средиземноморство", "европейская история" арабов VIII–ХV вв., но в первую, несомненно, – колониальная зависимость Алжира и вековое "присутствие" Франции на его земле. Даже антиколониальная война обнаружила эти узы, – французы, европейские поселенцы в целом, уходили из Алжира с болью, – исход был не просто политически ожесточенным, но и психологически трудным, – ведь для многих, покидавших Алжир, Франция была совсем не Родиной... И мечта о "возвращении" в среде "пье-нуар" ("черноногих", "африканских" французов) жила долго, да и до сих пор искры ее не угасают... И тем более понятно и ожесточение, и драматизм расставания с родной землей тех, "исконных" алжирцев, кто и уезжал в вынужденную эмиграцию (и "политическую" и "трудовую") в годы антиколониальной войны, и вынужденно отправлялся в изгнание, и скрывался во Франции уже в годы независимости, будучи несогласными с новой Властью. Но и жертвы сегодняшних "будней", "повседневности", похожей снова на противостояние миров, снова оказываются так или иначе во Франции, и эта страна становится "убежищем", притягивая к себе, несмотря на кровавый конфликт в прошлом, которое и разъединило, и связало две страны. И таким образом, и сегодня, в минуты опасности, разделяющие семьи, "разводящие мосты" между жизнью, которую мечтали построить и которая не свершилась, между идеалами Независимости и невозможностью их воплотить, "замкнувшись", оперевшись только на свои силы, время Смерти и время Жизни как бы смыкаются в сочетании когда-то, казалось, невозможном – "родной земли" и "чужбины", становящимися двумя составными половинками одного пространства, равно необходимыми человеку...
II часть своей книги Ассия Джебар так и назвала: "Между Францией и Алжиром", – подчеркнув не столько постоянство движения ее героев "туда-обратно", сколько их внутреннюю "раздвоенность", то есть состояние тяготения то к одной, то к другой стороне, либо состояние "неделимости", естественной соединенности в себе "частиц" и того, и другого мира, но вновь ставшей мишенью для тех, кто хочет их разделенности и нового противостояния.
"Я слышу шум дождя, даже если это не дождь. Но ночь"24, – в этих словах Р. Шара, взятых эпиграфом ко II части книги, А. Джебар символически объединила три атрибута современной алжирской жизни: дождь (как необходимость ее очищения), мрак и жажду человека, мечтающего об исходе этого мрака (как зла), опустившегося над родной землей, мешающего рассвету, "обновлению" земли. И этот Дождь, и эта Ночь становятся своеобразными нотами мелодии этой части, где всего два рассказа, но в каждом из них – словно квинтэссенция темы разрыва и соединения в человеке Алжира и Франции.
Первый – печальная и "банальная" история "смешанной пары": она – француженка, из провинции, он – алжирец, эмигрант, они случайно знакомятся в Париже, женятся, живут какое-то время вместе, расходятся; но родившийся ребенок их связывает, хотя жена увозит его к своим родителям, где девочка подрастала, изредка встречаясь с приезжавшим навестить ее отцом, не имевшим ни постоянной работы, ни своего жилья. Но однажды после прогулки с ним она больше не вернулась...
Полиция была предупреждена, видимо, слишком поздно, потому что отцу уже удалось пересечь границу, сесть на самолет и улететь с девочкой "к себе", осуществив свое "главное право", царившее в его стране – право мужчины, право отца на своего ребенка...
Живя во Франции одна, мать время от времени тоже "имела право" – на получение фотографий дочери; но прежде чем она, их получал ее отец, тоже по праву мужчины, хотя бывший зять и знал, что особенного одобрения брак дочери с алжирцем у того никогда не вызывал... Но фотографии, так или иначе, оказывались и у матери, и она видела, что ее малышка взрослела и постепенно "окружалась" стайкой других ребятишек, – видимо, новых детей бывшего мужа, – своих братишек и сестренок...
И вот мать, не выдержав разлуки, начала ходить на курсы берберского языка, где и приобрела подругу, у которой теперь останавливалась, когда приезжала в Алжир, чтобы добраться до горного селения, где могла бы повидаться с дочерью... (Рассказ ее о своей жизни этой подруге и лег в основу новеллы "Анни и Фатима").
Дочь уже носила "чадор" – темное мусульманское покрывало на голове, как взрослая, говорила по-арабски и по-берберски, могла, если хотела, немножко поддержать разговор с матерью и по-французски, но спрашивала ее, в основном, о том, соблюдает ли та мусульманский пост, и осуждала мать за то, что та "не следует законам Аллаха"... "Я пыталась ей объяснить, что есть разные религии и даже есть люди, которые не исповедуют никакой... Но дочь глядела на меня холодно и отчужденно" [с. 233].
Тем не менее, каждое лето теперь несчастная мать добирается с немалыми трудностями до горной деревушки, чтобы повидаться с той, которую продолжала любить и которую, как поняла здесь, в Алжире, она никогда не вернет себе... Бывший муж не встречался с ней во время ее "визитов" к дочери, и Анни (так звали француженку) боялась, что отец "перехватывает" ее письма к Фатиме – ее "девочке", которой старательно писала мать по-берберски, рассказывая о своей жизни... А жизнь не "складывалась": замуж Анни больше не вышла, о другом ребенке и не мечтала, и так и жила "по разные стороны моря", изредка видя ставшую почти чужой дочь и снова мечтая о встрече с ней...
Обычно Ассия Джебар включает в свои почти документальные short-stories рассуждения своих героев и героинь о "времени и о себе": женщина-писательница в Магрибе (в целом) была всегда связана с традицией "просветительства", не отказывая себе в комментариях событий. Так и здесь, поведав об обычаях своей страны, но спроецировав их на экран сегодняшних событий, автор подвела печальный итог, хотя и разместила его в начале повествования, как в "увертюре", где "проигрываются" основные мотивы дальнейшего действия: "Люди любят друг друга, ... потом расходятся. Часто случается, что мужчина силой отбирает ребенка (бывает и наоборот), пользуясь законом своей страны, увозит его с собой... А тот, у кого отнят ребенок, оказывается бессильным. И начинается его борьба за свое дитя, но это все битва с ветряными мельницами. Время течет быстро, ребенок растет вдали от глаз того, кто лишился родительских прав, не может быть с ним и видеть его каждый день... Две страны, Франция и Алжир, которые так долго связывала История в их противостоянии (а может быть, в их соитии?), отмечены и взаимной страстью, и взаимной жестокостью. Двадцать или тридцать лет спустя после их "развода" – болезненного, но отмеченного и коллективной судьбой каждой из стран, и отдельных алжирцев и французов (французов чаще), они, эти страны, пытаются вновь – но уже в частной сфере возродить былое сосуществование. Но не отдают себе отчета в том, что теперь они становятся актерами, участниками призрачной, фантомной пьесы, пусть и любовной. Эта их любовь – лишь следствие прошлой связи, торжество давно прошедшего во все еще живущей в сердцах людей надежде что-то возродить.... И эта глухая пульсация прошлого толкает людей навстречу друг с другом, несмотря на то, что декорации в мире уже переменились. И несчастные, они не ведают о том, что и само прошлое-то уже вывернуто наизнанку и стало давно двуличным и двусмысленным... Но несчастные воображают, что они своей любовью продолжат Историю, протянут ее в Настоящее... И в конечном счете сталкиваются с ее темным и мрачным наследием, с ее миазмами, которых становится все больше и больше. Можно подумать, что действуют какое-то колдовство или яд, пробуждающие желание смерти, людоедства даже!
Конечно, случается, что франко-алжирские союзы существуют и благополучно, и нет никаких жертв, "добыч" Истории, этой дряхлой трагической актрисы, которая соблазняется только рухлядью старых ролей..." [с. 220–221].
"Сценическое" торжество такой "актрисы", играющей сегодня Триумф Смерти на "подмостках" Алжира – а именно так звучит лейтмотив книги А. Джебар – очевидно в судьбах всех героев "Орана, мертвого языка". Даже если Анни и Фатима считаются живыми, то, по существу, мать переживает смерть в душе; но не менее печален и исход из детства ее дочери, – уже воспитанной в недоверии и презрении "к чужому"...
Диалог с Настоящим на "языке Жизни" (будь то злободневная статья журналиста или старинная сказка) – не получается; ответ люди слышат на языке Смерти, на котором идет, скорее, разговор с прошлым, ибо множится цепь человеческих жертв, идет перекличка войн, и повседневность превращается в ожидание не будущего, но прошлого. Но оно в книге Джебар – не остановленное время (как в "Земле и крови" М. Ферауна), сохраняющее, охраняющее законы Жизни, традиций, защищающих "честь рода", позволяющих акт мести только в отношении виновного, совершившего преступление, т. е. преступившего закон миропорядка. В "Оране, мертвом языке" страдают невиновные (с этой точки зрения), и "беспорядок вещей" возникает не по вине убитых, но недовольных тем, что кто-то позволил себе идти вперед. не останавливаясь во времени, не задерживаясь, не увязая в Истории, но преодолевая инерцию Традиции, удерживающей только Прошлое.
Конечно, ошибки настоящего – тоже на их плечах, вместе с трудностями освобождения от груза оков, мешавших героям первых книг Джебар "идти вперед". Но справедливости ради надо сказать, что и не у всех героев А. Джебар была абсолютная уверенность в возможности достижения желанных идеалов, а кто-то и не поверил в "Свет Нового дня", когда этот День наступил...25 Но ожидание Независимости было так сильно, и так искренне, что когда реальность свершившегося все больше удалялась от идеалов Нового мира, слова старой песни алжирских узников "Vaste est la prison" ("О, как огромна тюрьма!") становились постепенно темой многих новых произведений не только Ассии Джебар, назвавшей так и одну из своих книг 90-х гг., но других ее коллег-соотечественников, да и магрибинских писателей в целом26.
И тем не менее, эта "тюрьма", – единственная Земля, к которой возвращаются и на которой умирают ее герои. И любопытно, что полвека спустя Ассия Джебар, словно "подхватывая" один из художественных образов "Земли и крови" М. Ферауна, на этой, алжирской, земле оставляет "приросшую" к ней, "пустившую" здесь "корни" француженку, мать восьмерых детей, родившихся от мужа-алжирца, с которым она счастливо прожила долгие годы (новелла "Тело Фелиции")... Этот "союз", как раз и был одним из тех – редкостных, удачных, о которых вспоминала автор в интродукции к новелле о горькой судьбе Анни, у которой была отнята дочь Фатима...
Фелиция – и имя-то такое у нее "счастливое" (Felice, от "felicité, что значит – "счастье"), – особая мать, особая женщина, сумевшая и сохранить свою, католическую веру (сорок с лишним лет, прожив на земле мужа), и уважая его, исламскую.
Познакомившись с ним во Франции, еще задолго до Алжирской войны, она перебралась с мужем на его родину, – он был здесь и при французах, и потом, при новой Власти, человеком "уважаемым", владея профессией редкостной и нужной для отдыха "сильных мира сего": служил у них егерем, был прекрасным охотником и устроителем сафари на страусов, что водятся в изобилии на юге его страны...
Выйдя на пенсию, уже после получения страной независимости, он перебрался в родную деревню, в горы, жители которой были благодарны своему удачливому соотечественнику, который – это знали здесь все – помогал в годы войны материально семьям, чьи мужчины ушли в макú, в горы, в Сопротивление французам...
Дети Фелиции и Мохаммеда давно выросли (своих было семеро и один – приемный сын, ребенок убитого брата мужа) и носили имена двойные – и христианские, и мусульманские; от лица одного из них – Карима-Армана и ведется повествование...
Кто-то из них, как он, и старшая дочь, жили во Франции, в надежде, что мать когда-нибудь переберется снова сюда, кто-то терпеливо сносил трудности алжирской жизни, а кто-то, как младшая дочь, нетерпеливо ожидал перемен... Но все любили и отца, и мать, и когда умер отец, то еще больше возросла их гордость за свою мать, не убоявшуюся сложностей алжирской жизни и оставшуюся вдовствовать в стране мужа... И уже не в первый раз она сделала этот решительный выбор.
...Когда началось – после предоставления Алжиру независимости – время "великого исхода" из страны оставшихся здесь европейцев, представителей других – немусульманских "communautés", которым начали угрожать, мстить, изгонять (подрывая) из их домов уже "свободные" алжирцы, когда снова в городах и сельской местности, там, где жили колонисты, начались погромы и "акты возмездия", – те, кто и не думал покидать страну, в панике бежали, бросая все, что нельзя было погрузить на пароходы и самолеты...
Города пустовали недолго – европейские кварталы быстро заселялись алжирцами, перебиравшимися сюда из глубинки (там уже негде было работать, начинался голод, и люди "захватывали" опустевшие квартиры в крупных городах, нередко устраивая на балконах и верхних террасах домов "загоны" для прихваченных с собой овец и коз...)27.
Но героиня А. Джебар – Фелиция, только случайно оказалась в толпе обезумевших от страха людей, убегавших в порт; ее нес по улицам этот живой поток преследуемых алжирскими "мстителями", подгоняемых их криками, оскорблениями, угрозами смерти... Кто-то занес и над ней, Фелицией, свой кинжал, откинув ее красивую голову, схватив за длинные волосы, уже готовый полоснуть ей горло... Но случайно вырвавшаяся наружу золотая цепочка на шее с медальоном, подаренным мужем, "амулет", увиденный "мстителем", остановил его руку: на медальоне были выгравированы слова из первой Суры Корана... Но не только эти, священные для мусульман слова остановили молодого араба, но и вырвавшийся из груди Фелиции истошный ее, почти оглушивший его крик: "Я никуда, никуда отсюда не уеду! Я здесь живу! Это – моя страна! Если хотите – убейте, но я остаюсь здесь!.." [с. 356].
...Вернувшись, потрясенная, домой, она рассказала тогда мужу и детям, что случилось с ней, и с тех пор эта "семейная история" была подобна героической легенде, связанной с образом их матери. Дети знали ее наизусть, помнили каждое слово, и вот теперь, собравшись у изголовья умирающей Фелиции, лежавшей в коме в палате парижской клиники, куда по настоянию старшего брата и сестры ("здесь лучше лечат!") младшая перевезла из Алжира мать, они рассказывали друг другу о том подвиге Фелиции. И все, кроме старшей дочери, сомневались в необходимости, в случае смерти, хоронить мать во Франции... Самое большее, на что они соглашались, отпеть ее здесь, в ее храме, но тело предать алжирской земле...
У каждого из ее детей была, конечно, своя история, и каждая рассказана автором, но все они словно стекаются, как ручейки, в одно
русло – жизни матери и ее неумолимо приближавшейся смерти, а потому больничная палата превращается не в место страданий, но в некий форум, где защищалось детьми право матери на возвращение.
Конечно, у той, кто хотела ее оставить во Франции, на ее родине, в стране ее религии, был не только "резон", но и веский аргумент, что алжирские власти не разрешат ввоз в страну тела матери для захоронения, если она не примет мусульманской веры... Кому там и какое было дело до того, что их мать пережила в Алжире и время войны, и время победы, и горькое время вдовства, совпавшее с новой смутой? Кому там и какое было дело до того, что, если бы спросить сейчас, лежавшую без сознания умирающую Фелицию, старую, но еще не утратившую следы былой красоты женщину, где бы она хотела упокоиться навечно, она, если бы смогла, конечно, ответила: "Рядом с Мохаммедом" – любимым мужем...
Кому там и зачем надо было знать все то, что пережила Фелиция, француженка, оставшаяся в Алжире после Независимости, если ни одна алжирская газета, ни радио, никто, кроме книг, выходивших во Франции, никогда не рассказывали о том, что творилось тогда, вначале 60-х гг., в стране, праздновавшей свою победу, добившейся Свободы, как не пишут и сегодня обо всем у себя алжирцы, что творится в их стране, где идет снова "охота на чужих"? "Занавес ледяного молчания", о котором упоминает Ассия Джебар [с. 350], – это во многом и стыдливое сокрытие тех реальных ошибок Власти, которые и приводили страну, и снова привели к вспышке ненависти против некоего "собирательного образа" врага, сконцентрированного в их понимании "Запада".
И не важно даже уже, кто сейчас стоит перед дулом пистолета, ружья или под лезвием ножа – француз, европеец, или араб, или кабил, – главное, что он – просто говорящий или пишущий по-французски28...
Но обратить мать в мусульманку при жизни без ее согласия было нельзя. Дети знали, как она "примерно" посещала церковь, когда еще жила с отцом в Городе, где были тогда христианские соборы (потом, правда, во многих местах переделанные в мечети), и как соблюдала свои католические праздники и обычаи, уже перебравшись с отцом на его "малую родину"... (Это не мешало думать детям, что мать и в храм ходила, и религию свою соблюдала только для того, чтобы не забыть о себе, своих корнях, своем детстве, о своих знакомых, с которыми могла повидаться и поговорить.) Поэтому, увы, приходилось горестно и терпеливо ждать смертного часа матери, видя, что и французские врачи уже бессильны, и спасти ее не было возможности и у них... И ожидая минуту прощания с матерью, сидя у ее изголовья, дети почему-то вспомнили рассказ отца об охоте на страусов, этих бесстрашных птиц, выносливость которых и обрекала их на гибель: гнавшиеся за ними по степи и пескам на машинах долгие часы охотники не стреляли в них, а дожидались момента, когда обессилившие птицы рухнут на землю... Вот тогда им выстреливали в голову, оставляя пять-шесть птиц для "продолжения вида"... И только кочевавшие в этих местах туареги, собравшись вечером у своего костра, казалось, понимали, что происходило здесь, какая жестокая бойня, и пели свои печальные песни, словно поминая этих загнанных и пристреленных птиц, до самой смерти отстаивавших свою свободу... Оставшиеся же на воле, отпущенные охотниками, все равно были обречены – до следующей "ловли"...
Все это было похоже на собственную жизнь в Алжире, где теперь людей "загоняли" в тупик жизни, выбраться из которого удавалось не каждому... И то ли белое оперенье страусов, то ли чистота и честность материнской жизни, то ли окружавший детей цвет больничной палаты послужили для выбора "нового имени" матери, но словно само по себе явилось оно, это мусульманское имя, созвучное и названию белого цветка – жасмина – "Ясмина".
Никто не возражал: оно, действительно, "подходило" Фелиции. ...И когда ее после смерти отпели в католическом храме, а потом, уже в морге, приглашенный мулла прочитал над ней и мусульманскую молитву "Ясин", можно было считать, что оба обряда были совершены над матерью, и по закону мусульман, после второго обряда, она могла считаться принятой в их духовное сообщество. А потому в документах, сопровождавших ее гроб в Алжир, было отмечено, что покойная принадлежит исламской вере... И на белом мраморном надгробии было высечено теперь и ее двойное имя: "Фелиция-Ясмина"...
Так вернулось тело матери на землю, с которой давно была слита ее душа...
Возвратившись в Париж, Карим-Арман, ее сын, со смертью матери как бы не смирился, продолжая думать о ней, как о живой, обращаясь мысленно к ней, то на "оранский манер", называя "Mman!" (maman), то на арабский "Mma!" (Imma), но чаще думая о ней, как о дереве, обретшем новые свои корни, пустившем их в алжирской земле, ушедших глубоко в нее [с. 357]. И мать словно сливалась теперь в один образ с этой землей, которая несмотря ни на что, еще была жива... Но если кто-то из соотечественников заходил к Кариму-Арману и спрашивал об Алжире, о том, "какие вести есть оттуда", "какие там новости", об Оране, то он чаще отвечал: "Оставьте меня в покое. Я живу здесь. И не хочу ничего слышать о том, что там происходит..." [с. 358]. А бывало, что переспрашивал: "А, это вы о Фелиции?!", – словно в бреду совмещая родину и мать. "Какая разница, собственно? – отвечал он сам себе на возражения собеседников. – Ведь и сегодня, наверное, какая-нибудь другая женщина случайно могла оказаться там, стать матерью детей, превратившихся в невинно преследуемых, либо изгнанных из страны, или оставшихся там, но задыхающихся от страха. Это другая женщина, но все та же страна, Алжир, который встает перед моими глазами в образе Фелиции, той женщины, моей матери, которую когда-то в далеком прошлом уже, но все тот же убийца хотел зарезать, занеся лезвие своего ножа над ее горлом, но отступил, услышав слова: "Я остаюсь здесь! Делайте со мной, что хотите!"...
"Жить и умереть в Алжире, – размышлял сын, – ничто не могло остановить Фелицию. Но что же остановит на этот раз безумца, который атакует?" [с. 358]. Раньше этим препятствием стали слова из Священной книги мусульман, увиденные на медальоне Фелиции. Теперь слова Аллаха новые "безумцы" несут на своем знамени, – думал Карим-Арман, зная, что не сможет уже заснуть этой ночью... Но обрекая себя на бдение, сумеет ли он увидеть зарю "Нового дня", найдет ли способ остановить "атакующих"?
Похоже, что для автора новеллы – это не главное. Не ожидание конца мрака томит ее героя, но воспоминание о Земле, где лежит его Мать, ставшая сама этой Землей, на которую теперь пришли алжирские женщины-плакальщицы, собравшись, по своей традиции у могильной плиты через сорок дней после похорон Ясмины-Фелиции и затянули над усопшей свою тихую протяжную песню в честь той, которая оставила "чистый след на этой земле", и песню их "разносил теплый ветер, поднимая красную пыль, осыпавшуюся на белый мрамор"... [с. 363].
В послесловии к книге, названном "Кровь не высыхает, когда о ней говорят" ("Le sang ne sèche pas dans la langue"), Ассия Джебар написала, что ее долгий рассказ из "коротких историй" получился, скорее, похожим на долгую алжирскую Ночь, когда кажется, что "Солнце не взойдет никогда"... (В отличие от "1001 ночи" старинных сказок, тянувшихся нескончаемой чередой, но завершавшихся к рассвету, – добавим мы.) Так много и так долго выслушивала она своих соотечественниц, читала их письма, наблюдала за их жизнью и на родине, и на чужбине. В их словах – и горьких, и отчаянных, и резких, как крик, – прорыв занавеса молчания, тяжелого от ужаса жизни, "темной и густой" тоски, от видений смерти, снова показавшей здесь свой искаженный гримасой насмешки лик. Но Ассия Джебар знает и другое. Что люди в Алжире вопреки всему живут, молодые и старые, идут на работу, в школу – учиться, в больницу – лечить, спасать раненых и больных, просто продолжают жить, несмотря на "почерневшее над ними небо", имея в виду, что оно утратило свой "рассветный" розовый цвет...
Вспоминая слова французского поэта Ф. Понжа, который когда-то, в поисках предложенного ему точного определения "розового" цвета Алжира (посетив Алжир в 1942 году), заметил, что единственно "розовое", что он здесь увидел, это нескрытая длинным арабским платьем щиколотка алжирской женщины, – единственная часть ее "естества", дозволенная быть открытой строгой Традицией... И вот уже и 60 лет спустя после "наблюдения" Ф. Понжа, и через тридцать лет после установления Независимости, которая в мечтах алжирских поэтов была всегда окрашена в цвет восходящего Солнца29, Алжир, как и алжирки, снова надел "глухое покрывало", снова часто объят трауром, будто вспыхнула снова месть старых традиций и занялся пожар старой Войны. Поэт, увидев бы Алжир сегодня, полагает Ассия Джебар, назвал бы его "Молчащим миром" [с. 372]. Но немота Отчизны, считает писательница, это не только "молчащие атрибуты ее земли", камни и другие предметы окружающего, это и "молчание поколений", и по сей день связанное с запретом женщине "смотреть на мир своими глазами" и смотреть на нее саму... [с. 377]. Это и "бессилие" поколений изменить жизнь, смыть в потоках "чистой воды" горечь самого "Молчания"... Не потому ли А. Джебар посвящает свои книги в большинстве своем именно образам женщин, олицетворяющим свою Землю – и прекрасную, и страдающую, и молчащую, и кричащую от боли желания жить и распятия своего "между жизнью и смертью"? Может быть, эти "точки" отсчета начала и конца сущего на этой земле как-то особенно похожи в жизни женщины, а может быть потому, что "мертвый язык" в устах этих женщин или рассказах о них может породить живой отклик в душе вечно искомого любым писателем "lecteur absolu" – того чуткого читателя, с "абсолютным" слухом сердца, способного на солидарность, на надежду, на веру в освобождение людей от страха, от черной тени его, простирающейся сегодня здесь, в Алжире, до самого горизонта"? [с. 378].
Появится ли в Алжире этот давно искомый его художниками и поэтами "рассветный", розовый цвет– цвет неба, давно забытый ими, фиксирующими сегодня лишь сумерки, сгущающиеся на прекрасной земле, где видят они все чаще лишь кровавые лучи заходящего Солнца, заставляющие людей забыть "живой язык" и разговаривать друг с другом на "мертвом"?..
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Перев. Г. Шенгели.
2. См. романы Р. Мимуни, А. Джемаи, Р. Буджедры, А. Джебар, М. Диба, Ясмины Хадры и мн. др.
3. Assia Djebar. La soif. P., 1957; Les impatients. P., 1958; Les enfants du nouveau monde. P., 1962.
4. A. Djebar. Le Blanc de l’Algérie. P., 1996.
5. Vaste est la prison. P., 1995.
6. О них см. подр.: Chronique d'un été algérien. P., 1993.
7. Именно так, "Жажда" назывался первый роман А. Джебар (перев. на русск. язык), где героиня открыто и смело (для арабской женщины!) заявляла о своем праве на счастье, попираемом и колониальной неволей, и традицией, и мусульманскими обычаями.
8. Ее роман 1967 г. так и назывался: Les alouettes naives.
9. Femmes d’Alger dans leurs appartements. P., 1980.
10. Об этом ее роман L’amour, la fantasia. P., 1985 (перев. на русский язык "Любовь и фантазия". М., 1990).
11. Oran, langue morte. P., 1997.
12. Партия исламских фундаменталистов в Алжире так и называется – F.I.S. – Фронт Исламского Спасения.
13. См. Коран, сура 5, аят 32: "Если кто-либо убьет человека не в отместку за [убийство] другого человека и [не в отместку] за насилие на земле, то это приравнивается к убийству всех людей" (перев. Н. Османова).
14. Не только художественная литература метафорически (в слове) запечатлевает эту "перекличку" войн – старой и новой, но и алжирское кино, которое можно увидеть на Западе, в "зрительном" ряду образов подтверждает эту похожесть.
15. О творчестве вышеотмеченных писателей см. наши работы: "Между мистралем и сирокко". М., 1998, "От Сахары до Сены". М., 2002.
16. M. Dib. Si Diable veut... P., 1998. О романе см. подр. нашу статью "Царствие сатаны? (Иблис: алжирский вариант)" в кн. "Восточный мир. Опыты общественной трансформации". М., 2001, с. 246–275.
17. См., напр., Zineb Labidi. "Passagéres" (nouvelles) in: Algérie / Litterature / Action, NN 39–40. P., 2000.
18. Только за последнее десятилетие Ассии Джебар были вручены несколько престижных литературных премий во Франции (им. Маргариты Юрсенар), в Германии, Италии, Бельгии, Америке и Канаде...
19. "Bientôt je ne vais plus savoir oú refugier mes réves" (из письма Теофилю Готье 1843 г.).
20. Об этом вся алжирская литература о войне за независимость. Подробно см. в нашей книге "От Сахары до Сены" в гл. "Война как палимпсест".
21. Я имею в виду роман "Жажда", который критики тех лет сравнивали с первыми произведениями Франсуазы Саган, ставшей в те же годы голосом молодого поколения Запада, отвергавшего устои "старого мира"...
22. 28 сентября 2003 г. радио передало, что в Алжире началась "масштабная акция" государства и Армии против движения исламистов и террора, развязанного в стране, в результате которого погибли десятки тысяч алжирцев.
23. В русском переводе Салье название сказки из "1001 ночи": "Женщина с отрезанными руками".
24. "J’ entends la pluie même quand ce n’est pas la pluie. Mais la nuit" (Chants de la Balandrane).
25. См., напр., уже отмеченный выше роман А. Джебар "Наивные жаворонки".
26. См., напр., роман марокканца T. Benjelloun: Cette aveuglante abscence de la lumière. P., 2001.
27. В начале, да и середине 60-х автор этих строк, как принято говорить, все это видел своими глазами, поэтому пишу, снова переживая "текст" Ассии Джебар как живую реальность, свидетелем которой пришлось стать...
28. Пишу, сопоставляя, возникшие в памяти образы: 1964 г., когда после прихода к власти Бумедьена в Алжире начались гонения на тех, кто был когда-то в "первых рядах" борцов за независимость: многие уходили снова в подполье, коммунисты – в первую очередь. Отважный француз Анри Аллег, автор тогда уже всемирно известной книги "Допрос под пыткой", главный редактор газеты "Альже-републикэн", пришел, скрываясь от преследователей, в корпункт советской газеты в гриме, в парике, чтобы переждать какое-то время, спастись от убийц (потом ему пришлось покинуть страну, освобождению которой от колониализма он посвятил всю свою сознательную жизнь...)
...В 1994 г. я ждала в "Куполь", на Монпарнасе, в Париже, на интервью алжирца Рашида Буджедру, автора книги о "Беспорядке вещей", о которой тогда писала. Он окликнул меня, не увидевшую его среди посетителей: был в гриме, в парике, изменил и внешность, и походку, и голос даже... Он, известнейший писатель, жил тоже "в подполье", скрываясь от "интегристов"; исламисты в Алжире объявили ему "джихад", грозили смертью. И до сих пор Буджедра меняет адреса, не имеет постоянного места жительства, и его издатели в Париже принимают к нему "письма читателей", не обещая, что они обязательно дойдут до "адресата"...
29. См. нашу работу "Новая жизнь солярных мотивов в творчестве франкоязычных писателей арабского Запада" – в: Семантика образа в литературах Востока. М., 1998.
См. далее:
Глава V. Родина как мираж?