На главную страницу

 

Об Академии
Библиотека Академии
Галереи Академии
Альманах <Академические тетради>

НЕЗАВИСИМАЯ АКАДЕМИЯ ЭСТЕТИКИ И СВОБОДНЫХ ИСКУССТВ

 А. Дюрер. Св. Иероним в своей келье. 1514

БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ

 

С.В. Прожогина

Любовь земная
(Концепт Родины в творчестве франкоязычных магрибинцев)

Москва, 2004

 

Приложение
Из романа Ассии Джебар "Любовь и фантазия"


Перевод с французского
Н. Световидовой

Раздался отчаянный крик – я и сейчас, в ту минуту,
когда пишу тебе, все еще слышу его, –
ему вторили другие, и вот уже они слились в один протяжный вопль...
Эжен Фромантен1. Год в сахеле2

 

"Я – клятва тем могильным плитам..."

В этой строчке из стихотворения Ассии Джебар – смысл тех страниц, которые публикуются ниже в качестве иллюстраций или "наглядных" примеров того, откуда у алжирцев, как и у других магрибинцев, как и у всех народов, в прошлом (или в настоящем) которых – отнятие родной земли, захват ее чужеземцами, – такая острая и такая глубокая любовь, похожая на боль, к своей стране, несмотря на все пережитые или переживаемые мучения. Горестные страницы пленения, колонизации Алжира, запечатленные в свидетельствах военных и собранные писательницей в ее замечательной книге, – и напоминание об унижении, испытанном ее народом, и предупреждение о том, что, даже погибая, он не сдается. Страницы, живописующие Смерть городов, селений, племен, неприступных гор и ущелий, самой Земли, взорванной, опаленной, истерзанной, задушенной, в сущности написаны как гимн Воли к Жизни, как ода Бессмертию тех, кто ушел в Историю, заживо сгорев, но не покорившись.
Для автора романа в отваге и героизме ее предков – не просто фанатизм самопожертвования (себя и жизни своих детей), или, что еще страшнее для арабов и берберов, – жертвоприношение своей собственной чести (как в одной из глав романа, где невеста снимает с себя богатые брачные одежды и украшения, обнажает себя во имя своих соплеменников, заплатив таким образом за их выкуп). Главное для писательницы –страсть людей, их неистовое желание свободы, их воля остаться на своей земле, пусть даже превратившись в груду пепла... Он долго – почти полтора века – будет стучать в их сердцах, пока не закончится их война за свое освобождение от колониализма.
"Любовь и фантазия" была завершена в середине 80-х годов ХХ века, когда еще не были заметны всполохи новой войны, охватившей Алжир уже в 90-х. И разве не прав был французский художник и писатель Эжен Фромантен, увидевший своими глазами пленение Алжира в 1830-м году и словно предвидя эту дурную бесконечность войн, сказав, что слышит отчаянный крик Земли, ее долгий и протяжный вопль, который откликнулся сегодня столь же горьким эхом.
Наверное, именно так же слышат голос своей Земли и герои алжирских и других писателей, о книгах которых я пишу в своей "Любови земной". Попробуем вместе с Ассией Джебар пройти "по охваченным пламенем берегам" ее родной страны, чтобы ощутить это неодолимое желание людей жить и умереть на своей земле.

С. Прожогина

I

И вот заря того самого 13 июня 1830 года. Тот краткий миг, когда солнце вспыхивает над глубокой раковиной гавани. Пять часов утра. Перед внушительными силами флота, возникшими на горизонте, Неприступный Город сбрасывает покров, сквозь серо-голубую облачную пелену просвечивает призрачная белизна. После того как рассеиваются последние блестки ночного тумана, далекие очертания наклоненного треугольника становятся мягче, напоминая небрежно раскинувшееся на ковре из темной зелени тело. Гора кажется барьером, едва намеченным на лазурной акварели" небес.
Первая встреча лицом к лицу. Город, весь в узорах зубчатых стен и убранстве нежных красок, предстает в роли таинственной восточной красавицы, застигнутой врасплох. Французская армада медленно скользит мимо, как бы исполняя фигуры величественного танца, начавшегося с первыми проблесками зари и продолжавшегося до слепящего полудня. Безмолвное противостояние, торжественный, волнующий миг тишины, как перед началом оперы, когда вот-вот должен раздвинуться занавес. Только кто отныне займет место на сцене и где воистину находится зритель?
Пять часов утра. Воскресный день, мало того – католический праздник тела Господня. Первый наблюдатель в форме капитана фрегата занимает пост на полуюте корабля вспомогательной флотилии, который плывет впереди боевой эскадры, возглавляя добрую сотню военных парусников. Человека этого зовут Амабль Маттерер. Он внимательно следит за всем происходящим и в тот же день запишет: "Я был первым, кто увидел город Алжир, похожий на маленький белый треугольник, лежащий на склоне горы".
Половина шестого утра. Бесконечная вереница фрегатов, бригов и шхун, выстроившихся в три ряда и украшенных разноцветными флагами, заполняет вход в гавань, полностью теперь освободившуюся от тьмы, а вместе с тем и от риска возможной бури. На флагманском корабле, именуемом "Прованс", принято решение готовиться к бою. На палубах появляются тысячи матросов и солдат, шумными группами вываливаются они из трюмов, собираясь на полубаках. Но вот, словно гигантская, переливающаяся на солнце простыня, внезапно опускается покров молчания, так и кажется, будто зашуршит шелк и без того нестерпимо яркого сияния, щедро разливающегося вокруг.
Берберийский город недвижен. Ничто в нем не шелохнется, ничто не нарушает молочного сияния его домов, теперь уже их можно различить, они ползут вверх по покрытому светлой зеленью покатому склону горы, масса которой отчетливо вырисовывается, спускаясь вниз мягкими уступами.
Стоя у борта рядом, бок о бок, офицеры и простые солдаты безмолвствуют, лишь изредка доносится звон шпаг или какое-нибудь восклицание либо ругательство; тут слышится чье-то покашливание, а там, дальше, – звук плевка. Средь беспорядочного нагромождения подвесных коек, болтающихся меж артиллерийских орудий и батарей, приведенных в боевую готовность, толпа будущих завоевателей, похожих на цирковых зверей, готовящихся к представлению и скрытых от посторонних глаз сиянием прожекторов, жадно смотрит на берег. Город, открывающийся их взорам, залит нестерпимым светом, в котором как бы растворяются все звуки.
Амабль Маттерер, помощник капитана корабля "Город Марсель", и его товарищи не двигаются. Неприступный Город противостоит им, давая отпор множеством своих невидимых глаз. Откуда и это впечатление слепящей белизны в Городе: казалось, будто открывшаяся взору картина, в элементах которой меж тем не было ничего неожиданного, – тут купол мечети, отражающийся в воде, там, выше, кружевная резьба замковой башенки или острие минарета – застыла недвижно, волнуя своей близостью.
Тысячи скрытых там зрителей считают, верно, корабли. Кто об этом расскажет, кто это опишет? Кто-то из тех, что уцелеют после завершения этой встречи. Среди тех, кто с первой эскадрой неудержимо скользит на запад, – Амабль Маттерер, он смотрит на Город, который со своей стороны тоже смотрит на него. В тот же день он опишет это противостояние, опишет в плоских и невыразительных словах донесения.
Я тоже пишу об этом на его языке, но только через сто пятьдесят с лишком лет. И задаюсь вопросом, точно так же, как задавалось вопросом командование флотом: поднялся ли Хусейн-дей3 с подзорной трубой в руках на террасу своей Касбы4? Разглядывает ли он самолично иностранную армаду? Считает ли эту угрозу пустой? Со времен императора Карла V, владыки Испании, такое множество всяких пришельцев обращалось вспять после символического обстрела Города. Испытывает ли дей растерянность, или душа его, напротив, спокойна, а может быть, он снова содрогается от напускного гнева? Сколько свидетелей повторяли его последние слова, сказанные посланнику французского короля, требовавшего более чем странных извинений:
– Недоставало только, чтобы король Франции потребовал у меня мою жену!
Мне лично кажется, что жена Хусейна пренебрегла утренней молитвой и поднялась на террасу. Что остальные женщины, для которых террасы всегда были царством, отведенным для послеполуденных часов, тоже встретились там, дабы воочию увидеть внушительный, блистательный французский флот.
При выходе из Тулона к эскадре присоединились четыре художника, пять рисовальщиков и с десяток граверов... Битва еще не началась, добыча находилась неблизко, но уже была проявлена немалая забота о том, чтобы прославить эту кампанию. Будто грядущая война сулила только радостный праздник.

На этой заре взаимного противостояния и узнавания о чем говорят между собой женщины города, какие любовные мечты загораются в их сердцах или угасают навсегда при виде королевского флота, изображающего фигуры таинственной хореографии?.. Я воображаю себе это короткое затишье перед началом всех начал; я прокрадываюсь, как незваная гостья, в преддверие этого недалекого прошлого, сняв, согласно издавна существующему обычаю, сандалии и затаив дыхание, чтобы попробовать все услышать вновь.
В тот день, 13 июня 1830 года, эта встреча лицом к лицу длится два, три часа и даже больше – до самого предполуденного взрыва. Словно завоевателям предстояло стать возлюбленными! Продвижение кораблей, устремлявшихся вслед за солнцем, совершалось так медленно и так незаметно, что казалось, будто это глаза Неприступного Города вынудили их застыть там, над зеркалом зеленоватой воды, в ослеплении взаимной любви с первого взгляда.
Безмолвие этого величавого утра предшествует нескончаемым крикам и убийствам, которые наполнят последующие десятилетия.

II

Битва при Стауели происходит 19 июня. Однако высадке предшествовали пять дней стычек и перестрелки. Хотя это уже, пожалуй, не просто стычки, а самая настоящая война стрелков, где противники противостоят друг другу. Они учатся по достоинству оценивать силы врага: арабские всадники и пехотинцы действуют рассеянными группами, их поведение изменчиво и непредсказуемо, тогда как французские стрелки изучают местность плотными колоннами, идущими сомкнутым строем. В среднем в стане завоевателей ежедневно насчитывается около восьмидесяти убитых.
Первая жертва с французской стороны пала накануне высадки. Случилось это на борту "Бреслау", когда флот, продефилировав мимо Неприступного Города и миновав мыс Пуэнте-Пескад, вышел на морской простор в районе бухты Сиди-Феррюш. Первая попытка высадить войска на десантных баржах, спущенных на воду, была неудачной: не успели французы ступить на африканский берег, как из густого кустарника посыпались снаряды. Они разрываются над кораблем первого ряда; марсовой, раненный осколком в бедро, умирает на месте.
Следует приказ отложить высадку на следующий день. Ночь проходит в оглушительном бряцании оружия и несмолкаемом гомоне: сорок тысяч солдат и тридцать тысяч моряков находятся на кораблях, превратившихся в перенаселенные плавучие тюрьмы; вот уже много дней их окружает тлетворный дух. А вокруг, совсем рядом, девственная природа, безмолвная и вовсе не страшная, можно даже сказать, очистительная, казалось, ожидала их.
На другой день, всего какой-нибудь час спустя после высадки первых десяти тысяч человек, средь кажущегося молчания и безлюдья, на холме, вблизи сторожевых постов появляется арабский всадник. Его берут на мушку; он пытается укрыться от огня, но, раненный, падает навзничь. Человек вместе с конем исчезают за пригорком; первая арабская жертва вызывает бурный восторг.
Число убитых быстро растет. Я перечитываю сообщения об этих первых стычках и отмечаю для себя разницу стилей. Алжирцы воюют на манер древних нумидийцев5, об их методах не раз свидетельствовали римские летописцы: быстрота и причудливо изогнутая линия приближения, высокомерная медлительность, предшествующая атаке – напряженному броску. Подобная тактика напоминает дразнящий полет насекомого и вместе с тем величаво-вкрадчивую поступь хищников из породы кошачьих.
Воины издалека наблюдают друг за другом, служа взаимной приманкой и пытаясь приноровить друг к другу свой смертоносный шаг. Мгновение спустя, объятые внезапным трепетом, они бросаются в рукопашную, потом вдруг оказываются обезглавленными или искалеченными трупами.
Первый смертельный поцелуй во враждующих лагерях. С самого начала тут ощущается разительное несоответствие. Каждую свою победу завоеватель знаменует какой-нибудь несообразной шуткой над поверженной жертвой; клан, противостоящий нашествию, предпочитает отметить нанесенный ему урон печатью волнующей тишины. Карабин хлопает вдалеке; и тут же длинное острое лезвие перерезает шейную вену. Разодетые как на праздник турки и закутанные в белое бедуины словно хвастают в рукопашном поединке своей жестокостью; это своего рода ликующий вызов, который венчают пронзительные крики.
Можно и в самом деле подумать, будто с момента первой схватки в этой войне, которая будет все длиться и длиться, араб на своей низкорослой, беспокойной лошади искал объятий: смерть, которую он нес или получал сам, причем всегда на бешеном скаку, казалось, сублимировалась в застывшем навеки объятии.
Пришелец предлагает карикатурную маску смерти. Тогда как туземцем движет трагическая жажда битвы, и пока еще он скачет верхом, красуется, стараясь пробраться поближе к краю сцены, счастливый тем, что убивает и умирает на виду у всех, в ярком свете рампы. И солнце вдруг затопляет его своим сиянием на самом последнем склоне, ведущем в мир теней.
Теперь их двое, тех, кто описывает столкновение и все, что ему предшествовало. Помощник капитана Амабль Маттерер увидит с борта своего корабля "Город Марсель", как сражение на суше постепенно продвигается вглубь, и будет свидетельствовать даже тогда, когда накануне капитуляции ему снова придется стать актером, после того как будет отдан приказ обстрелять город с моря; он не устает повторять "я пишу со шпагой на боку...". Второй свидетель даст нам возможность погрузиться в самую гущу битвы – это адъютант генерала Бертезена, командующего первыми вступившими в сражение полками, барон де Пеноен. Через месяц после взятия Города он уедет, а в августе 1830 года в марсельском лазарете он по горячим следам опишет свои впечатления участника боев, наблюдателя и даже, как это ни странно, человека, успевшего влюбиться в землю, приоткрывшую ему свои охваченные пламенем берега.

Это первое столкновение между двумя народами и положило начало дальнейшему взаимному непониманию. Насилие это или невысказанная любовь, преступное дыхание которой едва уловимо, – а может, их призраки? – бродят все лето 1830 года и в том, и в другом лагере, невзирая на воинственное сплетение тел?
Те, кто пишет, безусловно, поддались чарам, а пишут-то они для Парижа, который тем же летом ожидало еще одно потрясение: подняла голову гидра Революции, и ее во что бы то ни стало следовало отсечь. Но может, эти самые чары околдовали и тот лагерь, что подвергался нападению?
Неужели зять дея6, ага Ибрагим, ради того лишь не принял никаких мер для укрепления обороны, чтобы подпустить поближе нападающих? Или он нисколько не сомневался, что разобьет врага, как это не раз бывало в минувшие века, когда Городу грозила такая же точно опасность (правда, спасительная буря, которая в прежние времена способствовала разгрому испанцев, англичан, голландцев и многих других, на этот раз опоздала, задержавшись всего-то на два дня)? А вернее всего, Ибрагим намеревался разглядеть противника вблизи, коснуться его, сразиться с ним в рукопашном бою, дабы смешать таким образом пролитую кровь. Наверное, так.
Племена бедуинов явились сюда, словно на традиционное конное празднество, которое носит название "Фантазия"; на этом шумном празднике, где непрерывно звучат выстрелы и раздаются громкие крики, состязаются в боевом искусстве храбрейшие воины, с привычной беспечностью рискуя собственной жизнью. Они тоже не верят, что Город может быть взят, однако опасность подстегивает их: они надеются, что военная мощь Алжира, претерпев испытание силой, будет таким образом поколеблена...
И в самом деле, после падения Города соединения союзных войск, приведенные беями7 и состоявшие из добровольцев, готовых принять участие в "священной войне", на которую они шли чуть ли не с радостью, возвращались обратно на свои земли, не чувствуя себя ущемленными ни в чем. Более всего разгром поразил янычар8, великолепных воинов, которые в этом поединке всегда были впереди, выделяясь яркими красками своей одежды на фоне белых бурнусов неуловимых туземных жителей.
На другой день после решающей схватки при Стауели майор Ланглуа, художник-баталист, сделает остановку, чтобы запечатлеть мертвых турок с застывшей на их лицах "яростной отвагой". Некоторых из них нашли с кинжалом в правой руке, вонзенным в грудь. В воскресенье, 20 июня, в десять часов утра при ослепительно ясной погоде Ланглуа делает несколько рисунков с этих горделивых побежденных, затем начинает писать картину, предназначенную для музея. "Любители получат литографии с нее", – записывает в тот же день Маттерер.

Баршу описывает ход баталии. Спровоцировав ее, Ибрагим следовал определенной стратегии. В первые же дни стало ясно: алжирские стрелки более метки и обладают дьявольской ловкостью. У них поразительно длинные аркебузы. Они долго целятся, а выстрелив, тут же исчезают.
18 июня ага Ибрагим изучает местность: скалы, естественные преграды из мастиковых деревьев и густых кустарников, покрытые колючками песчаные холмы – словом, привычная декорация, где арабская кавалерия без всяких затруднений исполнит свой обычный танец, а пехотинцы, прижавшись, словно пресмыкающиеся, к земле, сумеют остаться невидимыми. Да и численный перевес – правда, небольшой – на стороне арабского лагеря. Однако ага не учел того, что в конце концов решит исход битвы: превосходства западной артиллерии, а главное, единства командования и тактики французов перед лицом несогласованных действий местных военачальников.
В одиннадцать часов утра, после непрерывных семичасовых схваток, как правило – ожесточенных, алжирские батареи окружены, смяты. И тут наступает последняя фраза: полки Бурмона9, до тех пор находившиеся в укрытии, окончательно отбрасывают атакующих и переходят в наступление. Добравшись до первой высоты и захватив ее, они обнаруживают аги и беев: их ожидают триста роскошных, оставленных в неприкосновенности палаток.
На пути в Алжир разгром набирает силу. Беи из Титтери, Орана и Константины отходят к берегам уэда10 аль-Харраш. Для победоносного войска это решающий этап окончательной победы. Можно бы уже растянуться на софе и приказать принести кофе.
Плато Стауели усеяно трупами. Две тысячи взято в плен. Вопреки воле офицеров, по настоянию самих солдат пленники будут расстреляны. "Огонь батальона уложил этот сброд на землю, так что теперь насчитывается две тысячи убитых", – запишет Маттерер, остававшийся во время битвы на корабле.
На другой день он преспокойно разгуливает меж трупами и добычей.
Из битвы, пережитой и описанной бароном Баршу, мне запомнилась только одна короткая сцена, прорезающая своим светом мрак его воспоминаний.
Баршу описывает ее бесстрастным тоном, однако взгляд его, который, казалось, приковала к себе жуткая поэзия, с которой внезапно сорван был покров, исполнен ужаса: после жаркой схватки две алжирские женщины попали в поле его зрения.
Ибо некоторые племена из внутренних районов прибыли в полном составе, вместе с женщинами, детьми и стариками. Можно было подумать, что сражаться – это значило для них не подвергать себя опасности, но отдаваться на милость врага сразу, всем вместе, без различия пола, со всеми своими богатствами! Зуавы11 и в особенности кабилы12 – союзники бея из Титтери – образуют на фоне всеобщего возбуждения пеструю зыбь.
Так вот, месяц спустя Баршу, вспоминая об этом, пишет: "Женщины, которые в большом количестве следуют за арабскими племенами, проявили особое рвение в изуверствах. Одна из них лежала рядом с трупом француза, у которого она вырвала сердце! Другая бежала, видимо, с ребенком на руках: раненная выстрелом, она разбила камнем голову ребенку, чтобы не дать ему попасть к нам живым; ее самое солдаты прикончили ударами штыков".
Обе эти алжирские женщины: одна – умирающая, наполовину окостеневшая, но все еще сжимающая в своей окровавленной руке сердце убитого француза, другая – в приступе отчаянной отваги разбивающая голову собственного ребенка, прежде чем умереть с легкой душой, – обе эти героини открывают новую страницу нашей истории.
Я бережно храню в душе образ двух воительниц, выхваченных острым взглядом адъютанта из толпы, среди всеобщего смятения. Образ этот – предвестник бредовой горячки с примесью безумия... Олицетворение будущих мусульманских "mater dolorosa"13, этих гаремных страдалиц, которые в рабских оковах грядущего века будут давать жизнь не одному поколению безликих сирот.
И это только начало, предвестие черного солнца, которое вспыхнет!.. Но почему же над трупами, гнившими на все новых полях сражений, будут витать слухи о непристойной копуляции, порожденные этой первой Алжирской битвой?

III

Взрыв в Императорском форту 4 июля 1830 года. Десять часов утра. Чудовищный грохот поверг в ужас всех жителей Алжира, наполнив торжествующей радостью сердца солдат французской армии, постепенно продвигавшейся от Сиди-Феррюша к укреплениям столицы.
Теперь их трое, тех, кто описывает канун падения: третий – это не моряк в форме и не адъютант, свободно передвигающийся в самый разгар боя, а просто литератор, которого взяли в поход в качестве секретаря главнокомандующего. Он явился сюда, как на спектакль, и в Париже-то он, правда, возглавляет театр "Порт-Сен-Мартен", звездой которого была его супруга, знаменитая актриса Мари Дорваль, любимая в то время самим Альфредом де Виньи.
Ж. Т. Мерль – так его звали – опубликует в свою очередь повествование о взятии Алжира, только расскажет он об этом как свидетель, наблюдавший за событиями в тылу сражений. Он не подделывается под "военного корреспондента"; в силу привычки он любит атмосферу кулис. Каждый день он сообщает, где находится и что видит (раненых в лазарете, первую пальму или цветы агавы, попавшие в поле его наблюдения за отсутствием противника, с которым можно встретиться только на поле брани...). И никакого чувства вины, его нисколько не мучают угрызения совести из-за того, что он сидит в тылу. Он смотрит, записывает, делает открытия; и если его снедает нетерпение, то причиной тому отнюдь не военные события, просто он ждет не дождется прибытия печатного станка, который был куплен по его настоянию перед самым отплытием из Тулона. Когда же наконец поставят необходимое оборудование, когда он сможет готовить, выпускать и распространять первую французскую газету на алжирской земле?
Итак, взрыв "Наполеоновского форта": французские солдаты не знают других императоров, кроме собственного, и потому окрестили так Императорский форт, именуемый еще "Испанским фортом", а точнее – "Бордж Хасан". Речь идет о самом крупном турецком укреплении, построенном еще в XVI веке, главном сооружении в оборонительной системе тылов Алжира. В Сиди-Феррюше, где он находится со дня высадки, Ж. Т. Мерль делает такую запись:
"4-е, десять часов утра, мы услыхали чудовищный взрыв, последовавший после орудийной пальбы, которая продолжалась с самого рассвета. В тот же миг весь горизонт затянуло густым черным дымом, поднимавшимся на громадную высоту; ветер, дувший с востока, донес до нас запах пороха, пыли и жженой шерсти, так что у нас не оставалось сомнений, что Императорский форт взорвался – то ли от мины, то ли в результате пожара, вспыхнувшего на его пороховых складах.
Всеобщей радости не было границ, и с этого момента мы считали кампанию законченной".
Ровно через двадцать четыре часа французская армия входит в Город.

Сражение при Стауели, имевшее место 19 июня, ознаменовало главным образом поражение аги Ибрагима и провал его стратегии. Именно там были испробованы новейшие пороховые ракеты Конгрева14; посылая их, французы вовсе не были уверены в точности попадания, однако из-за их необычного шума и странного вида в алжирском лагере, и без того смятом, возникла паника...
Тем не менее на другой день де Бурмон не двинулся с места из-за того, что не было обеспечено снабжение и перевозка. Не было осадной артиллерии и вьючных лошадей: командующий флотом Дюперре приказал погрузить их на последнее отплывавшее судно, так вот судно это стало на якорь в Пальме. Продвижение французской армии, стало быть, застопорилось. Одни проявляли при этом нетерпение, другие обвиняли штаб, де Бурмон дожидался Дюперре, а тот, начиная с 22 и 23 июня, дожидался попутного ветра.
Солдатня в расширенном и укрепленном лагере на плато Стауели предавалась тем временем эйфории, обычно сопутствующей победе, и безудержному грабежу.
Алжирские войска отступили, некоторые – вплоть до берегов аль-Харраша. Они выражают сомнение дею Хусейну относительно военных способностей его зятя, верховного главнокомандующего. 24 июня пятнадцать тысяч воинов, перегруппировавшись, атакуют французский отряд, отважившийся продвинуться довольно далеко; среди тяжелораненых во время этой стычки – один из сыновей де Бурмона, Амеде, который вскоре умрет.
В последующие дни алжирцы с новой силой начинают неотступно преследовать их.
Французы понимают, что их противник взял себе другого командующего: отныне атаки алжирцев отличаются планомерной слаженностью. Речь идет о Мустафе Бумезраге, бее Титтери; его мастерство обеспечивает ему единодушную поддержку как янычар, так и вспомогательных войск.
С 24 по 28 июня барон Баршу ежедневно насчитывает до двухсот пятидесяти жертв с французской стороны, а то и более. Кое-кто задается вопросом: а не была ли победа при Стауели иллюзорной? И вот наконец после всех этих перипетий в распоряжение де Бурмона поступают внушительные силы артиллерии; он отдает приказ наступать.
28 июня происходит сражение, почти столь же ожесточенное, как при Стауели. Алжирские наступательные действия становятся все более эффективными. В результате смертоносной рукопашной схватки почти полностью уничтожен один из батальонов 4-го пехотного полка. На другой день – такая же отчаянная схватка, однако французам удается прорваться сквозь заградительный огонь. 30 июня, несмотря на допущенную ошибку в выборе направления и разногласий, возникших среди командного состава, де Бурмон после труднейшего перехода располагается напротив Императорского форта. Три дня понадобилось, чтобы вырыть траншеи и поместить там мощные батареи, несмотря на непрекращающиеся, хотя и не массированные атаки алжирцев. Дюперре дважды обстреливает Алжир с моря, правда довольно безуспешно. Шангарнье, в то время всего лишь командир роты, делает такую запись для своих будущих мемуаров:
"Шумная и никчемная пальба флота вне пределов досягаемости, в результате которой боеприпасов израсходовано на огромную сумму, а ущерб, нанесенный фортификациям города, составляет не более шести франков".
4 июля в три часа утра начинается последний акт. В Бордж Хасан отборный двухтысячный гарнизон – восемьсот турок и тысяча двести кулугли – в течение пяти часов выдерживает огонь французских батарей. С террасы испанского консульства, расположенного справа от траншей, де Бурмон со своим штабом наблюдает за обстрелом. Дей Хусейн и его сановники следят за поединком с высот Касбы. "Арабы, запертые в самом Городе, и те, кто находился за его пределами, – все пристально следили за битвой", – отмечает барон Баршу, который сам расположился на склоне Бузареах.
На глазах у "этого гигантского цирка, вмещавшего тысячи зрителей", алжирские орудия, одно за другим, постепенно смолкают, на это понадобилось два часа. И тогда остатки войска, оказывавшего сопротивление, отступают к Городу.
Чудовищный взрыв сотрясает Императорский форт, который мало-помалу оседает и рушится, объятый гигантскими языками пламени и дымом. Средь этого нагромождения камней, разбитых и наполовину засыпанных пушек, разорванных на куски трупов тех, кто стоял до конца, погребена последняя надежда на защиту Города. Алжир, о котором принято было говорить "надежно охраняемый", познал отчаяние.

Алжирское отступление сопровождалось тремя шумными, но бесполезными взрывами, похожими на предсмертные хрипы. Не рассеялась даже масса немногочисленных атакующих. В Стауели, прежде чем был покинут лагерь аги и беев, взорвался склад с порохом. 25 июня в Сиди-Халефе перед бригадой, которая в последний момент успела остановиться, взорвался фугас, и отзвук этого взрыва докатился до флота; однако жертв почти не было. Наконец 4 июля, когда рушится самый величественный из фортов, хотя форт Баб Азун и Английский форт все еще продолжают оказывать сопротивление, бессилие защитников Города становится очевидным, о чем свидетельствуют эти последние судорожные всплески агонии.
Неужели турецкой стратегии понадобилось лишнее подтверждение ее технической отсталости, хотя это и без того было ясно, о том свидетельствовал морской флот, пришедший в полный упадок, и ветхость артиллерии. К тому же непредсказуемость первого главнокомандующего, беспечность или пагубная изолированность дея – все это способствовало распылению сил, которые должны были бы слиться воедино.
Бедуинские вожди, не в меру самостоятельные беи, суетливые вспомогательные войска находятся за пределами Города. Надежд на благополучный исход остается все меньше и меньше, и под конец все видят, как Город, до той поры, казалось, незыблемо веровавший в свои вековые национальные устои, черпая там свои силы, неотвратимо гибнет.
Слóва, которое объединило бы эти разрозненные силы, не слышно. Оно прозвучит только через два года, в западной стороне, над долиной Эгрис, и провозгласит его молодой человек двадцати пяти лет от роду, с зелеными глазами и окутанным тайной челом – Абд аль-Кадир15. А пока могущество власти находится в тисках двойной осады: со стороны вторгшихся завоевателей, попирающих руины Императорского форта, а также со стороны тех самых чересчур гордых вассалов, которые не без тайной радости взирают на то, как турок начинает медленно шататься.
4 июля, 10 часов утра. Бордж Хасан взрывается и уничтожает себя, так и не уничтожив врага. Через два часа крадучись является посланец от дея Хусейна – это первый шаг к капитуляции.
Ж. Т. Мерль, достопочтенный директор театра, который никогда не удостаивает своим посещением театр военных действий, спешит сообщить нам о чувствах, обуревавших его с момента высадки (а это был первый и последний раз, когда он очутился на передовой) и до конца военных действий, то есть вплоть до 4 июля. Он говорит о своем сочувствии, о своем волнении и удивлении.
Сочувствует он раненым, которые все прибывают в лазарет; волнуется при виде разнообразной растительности, то совсем неведомой, то похожей на французские рощи; удивление же Мерля вызвано неуловимостью противника. И в самом деле, до битвы при Стауели, хотя арабы уже успели к тому времени убить или покалечить немало беспечных либо неудачливых солдат, из их лагеря ни одного убитого, ни одного раненого заполучить так и не удалось. С непритворным восхищением, причем всякий раз подробнейшим образом, описывалось, как арабские всадники, ловко используя любой кусок дерева, увозят раненых или, несмотря на густые заросли, тащат за собой трупы убитых, не оставляя на поле боя никого. Тут-то и проявляется, пожалуй, тайное превосходство этих диких "головорезов": нанести урон врагу, но не отдать никого из своих – ни живым, ни мертвым... Земля, на которую в данный момент удалось ступить французской армии, была лишь частью того, на что в ближайшее время рассчитывали завоеватели.
Отсюда и красноречие Мерля, который после Стауели с упоением описывает нам трех раненых, подобранных на поле брани: турка, мавра и молодого человека – по-видимому, кабила. Мерль подробно останавливается на их лицах, на их манере держаться, на их смирении или отваге. Он одаривает их своим вниманием, наведывается к ним в лазарет, предлагает им – словно раненым животным из зоопарка – кусочки сахара. Затем из его рассказа мы узнаем о том, как раненого парня навестил старик – его отец. И тут уже перед нами разыгрывается целый спектакль, вроде тех, которые Мерль имеет обыкновение показывать в Париже: "арабы – отец и сын – вызывают глубокое сочувствие у французов"; "отец, взволнованный человечностью французов"; "отец-араб не желает соглашаться на ампутацию, которую рекомендует французская медицина"; и наконец, "мусульманский фанатизм, вопреки французской науке, приводит к смерти сына". Такова последняя, заключительная картина, которая венчает вымысел Мерля, созданный буквально у нас на глазах.
До этого эпизода в лазарете М. Т. Мерль, подобно Меттереру и барону Баршу, упоминал лишь о внезапном появлении алжирца. Человек этот, по его словам, пришел во французский лагерь по собственному почину: наверное, шпион – считали одни; парламентер, явившийся на свой страх и риск, или просто любопытствующий – предполагали другие.
Мерль, во всяком случае, рассказывает нам о безмерном интересе, который вызвал этот первый увиденный вблизи араб. Де Бурмон, расположившийся на ночлег по соседству с мощами святого Сиди Фреджа, пожелал принять неожиданного посетителя, однако не в усыпальнице мусульманского святого: ведь это могут счесть святотатством. Он выпивает кофе со стариком чуть поодаль; впрочем, ему не удается вытянуть у того никаких полезных сведений. Тогда он решает отправить с ним декларацию, составленную по-арабски, дабы сообщить о своих псевдомирных намерениях.
Но едва этот пришлый успел отойти от французского лагеря, как его убили свои же – как раз из-за этих самых листочков: его приняли за вражеского шпиона. Так первые запечатленные на бумаге слова, сулившие пускай обманчивый, но мир, послужили причиной вынесения смертного приговора тому, кто их нес. Отныне любое послание врага, стоит его взять в руки, становится роковым, навлекая позор бесчестья. "Воззвания эти никто даже не читает", – уточняет Мерль, считая религиозный "фанатизм" причиной бессмысленных смертей.
Француз описывает и другое знаменательное событие: в лазарете одному из раненых не смогли отнять ногу – воспротивился отец, который пришел навестить сына! Однако наш автор не признается в том, что мы понимаем и без него: полчище средневосточных военных переводчиков, которых французская армия прихватила с собой, оказалось не в силах перевести первые переговоры – арабский диалект здешних краев, верно, был просто непонятен им.
Битва – это одно, а слова – совсем другое, любое из них как бы повисает, застывая, и вокруг образуется пустыня взаимного непонимания.

IV

Город скорее открыт, чем захвачен. Продана столица тем, кто позарился на ее несметные сокровища. Ящиками грузится алжирское золото для отправки во Францию, где на трон вступает новый король16, безропотно вставая под республиканское знамя и принимая в дар берберийские слитки.
Лишен славного прошлого и былой спеси Алжир, взявший имя у одного из двух своих островов – аль-Джезаир. Острова эти были освобождены от испанского владычества Барберусом17, превратившим их в пристанище корсаров, более трех веков разбойничавших на Средиземном море...
Город открыт, крепостные стены разрушены, бойницы и парапеты между амбразурами смяты; его падение повергает грядущее во тьму.

Четвертый писец, пожелавший запечатлеть поражение, внес свою лепту, наполнив братскую могилу забвения своим многословием; я отыскала его имя среди уроженцев Города. Это Хаджи Ахмед-эфенди, муфтий18 Алжира, самое значительное после дея духовное лицо. Предчувствуя неминуемое падение Города, многие жители Алжира обращаются к нему. Он описывает нам осаду спустя двадцать лет, если не больше, описывает на турецком языке, причем из-за границы, куда он уехал, покинув родную страну. Османский султан назначил его губернатором одного анатолийского города. В изгнании он вспоминает о дне 4 июля и публикует свое повествование:
"Взрыв заставил содрогнуться Город и ошеломил всех. Тогда Хусейн-паша19 созвал на совет старейшин Города. Население роптало и было настроено против него..."
Затем он вкратце упоминает о первых посредниках в переговорах, коих французские хроникеры описывают наиподробнейшим образом.
Переговоры между представителями двух кланов начинаются под звуки канонады: среди развалин Императорского форта французы установили свои батареи и начали обстрел крепости Касбы – средоточия власти. Этот изнурительный огонь прекращается, когда, выбравшись через потайной ход, с белым флагом в руке появляется турок, "одеяние которого, элегантное и в то же время совсем простое, изобличало в нем лицо высокого ранга". И в самом деле, это был секретарь дея. Он надеется предотвратить вступление французов в Город; от имени войска, готового, верно, отречься от паши, он предлагает выкуп.
Рытье траншей продолжается; французские батареи и алжирские, расположенные в форту Баб Азун, по-прежнему соперничают друг с другом, с грохотом извергая пламя. Тут являются два мавра, Хамдан и Будерба, но опять-таки без официальных полномочий. Первый шаг сделан, теперь можно и поговорить всерьез: Хамдан бывал в Европе и свободно изъясняется по-французски. Однако после того, как и с той, и с другой стороны артиллерия прекратит свое громыханье, они уйдут, убедившись, что избежать иноземного вторжения никак не удастся, разве что ценой отчаянного сопротивления.
Между тем в Диване20 Касбы Хусейн преисполнен большей решимости, нежели военные сановники, поэтому, когда принималось окончательное решение, мнением трех беев, находившихся за пределами Города, даже не поинтересовались – в какой-то момент Хусейн, пожалуй, готов был сражаться насмерть... И все-таки в конце концов решено было вступить в переговоры, направив для их ведения двух официальных лиц из высшего должностного состава, а также единственного европейского дипломата, остававшегося в Алжире после начала боевых действий, – английского консула в сопровождении его помощника.
Делегация эта была принята в полном составе французским штабом "на маленькой лужайке, в тени": собравшиеся рассаживаются на стволах трех или четырех только что срубленных деревьев. Англичанин в качестве посредника и друга дея говорит, по свидетельству Баршу, присутствовавшего на переговорах, "о надменном характере и неустрашимости Хусейна", что, по его словам, "может довести дея до последней крайности".
Далее де Бурмон диктует условия капитуляции: Город должен быть открыт и отдан "на милость победителя" вместе с Касбой и всеми фортами, при этом гарантируется сохранность личного имущества дея и янычар, которые обязаны покинуть страну, уважение к вероисповеданию населения, неприкосновенность его имущества и женщин.
"Такое соглашение было продиктовано главнокомандующим и подписано генералом Деспре и начальником интендантской службы Демье; решено было, что дей поставит в знак согласия свою печать и что обмен документами должен произойти в течение вечера", – сообщит два года спустя другой адъютант, Э. д’Ольт-Дюмесниль.
Летний воскресный день. Два часа пополудни. В западной части, со стороны Баб аль-Уэда, первые группы алжирской эмиграции уже покидают Город.
Итак, переговоры с двумя маврами, Будербой и Хамданом, начались; после предварительного устного обмена мнениями на этом совещании был составлен текст документа об отречении от власти. Но слова оказывают сопротивление, я имею в виду – французские слова, с ними не так-то легко управиться. И через час дей Хусейн присылает текст соглашения обратно: он не понимает, что означает выражение, которое употребил аристократ де Бурмон и тут же записал начальник его штаба, – "отдан на милость победителя".
Решено было отправить переводчика, чтобы тот разъяснил текст дею и стал таким образом поручителем лояльности французской стороны. Выбрали для этой цели человека преклонных лет по имени Бразевитц – того самого, которого Бонапарт посылал в Египте к Мурад Бею. И, стало быть, именно Бразевитц первым войдет в Город.
Мы располагаем и письменным его рассказом (письмо министру Полиньяку21), и устным (его сообщение Ж. Т. Мерлю по прошествии нескольких дней) о том, что ему довелось пережить во время этой рискованной экспедиции. В тот день, 4 июля, после полудня он двинулся верхом на лошади вслед за турецким секретарем и проник в Город через Новые Ворота: на протяжении всего пути ему со всех сторон угрожают жители Алжира, которые готовы были сражаться и дальше. А тут они вдруг видят перед собой на улице того, кто пришел возвестить им грядущее рабство.
Но вот наконец он предстал перед деем, восседавшим в окружении сановников на своем диване. Бразевитц стоит спиной к собравшимся янычарам. И каждый раз, когда он громким голосом переводит одну из статей соглашения, позади него вздымается волна гнева. Молодые офицеры предпочитают избрать смерть. "Смерть!" – твердят они... Переводчику чудится, что он стоит на краю гибели. Изложив в деталях все условия соглашения (оно должно быть подписано на другой день, до десяти часов), он выпивает лимонад, который прежде отведал дей, все еще стремившийся, даже накануне своего падения, соблюдать хорошие манеры. Затем Бразевитц, живой и невредимый, отправится в обратный путь.
Но из-за пережитой опасности, а также по причине своего преклонного возраста переводчик, добавляет Ж. Т. Мерль, встретившийся с ним 7 или 8 июля, заболеет от нервного потрясения и через несколько дней умрет. Словно разъяснение этого высокомерного выражения "на милость победителя", пришедшего вдруг на ум французскому военачальнику, должно было повлечь хотя бы одну жертву: того, кто принес эту весть!
Дав жизнь слову на языке противника (уж не знаю, на турецком ли языке пошатнувшейся власти или на арабском – языке мавританского города), Бразевитцу, казалось, пришлось поплатиться за это собственной жизнью.
Ну а пока что с наступлением ночи он возвращается к французским постам. Миссия его закончена. Завтра утром дей в письменном виде отречется от власти.
Алжир, пока еще свободный город, готовится провести на свободе свою последнюю ночь.
Но уже другие поведают об этих решающих минутах: генеральный секретарь, "баш-катеб", бея Ахмеда из Константины (который соберет вокруг себя непокорных и будет еще почти двадцать лет вести борьбу на востоке) напишет свой рассказ по-арабски. Немецкий пленный, которого отпустят на другой день, вспомнит эту ночь на своем языке; два пленника, уцелевших после гибели своих кораблей за несколько месяцев до этого, оставят запись по-французски. Добавим еще английского консула, который отметит этот переломный момент в своем дневнике... А я, я думаю о тех, кто спал в Городе в эти мгновения... Кто из них воспоет позднее эту агонию свободы, какой поэт, вдохновленный упрямой надеждой, осмелится заглянуть в будущее и увидеть конец этого отклонения с истинного пути?..
Муфтий Хаджи Ахмед-эфенди с чрезмерным многословием опишет – это случится десятки лет спустя – возмущение своих сограждан:
"Что касается меня, то, не будучи в силах решиться на это, я собрал правоверных мусульман... Я призывал их следовать за мной на борьбу с врагом. И вот, покаявшись и сказав друг другу последнее “прости”, они двинулись мне вослед с криками “Аллах кебир”22. В этот момент дорогу нам преградили женщины, они бросали к нашим ногам детей и кричали: “Хорошо, если вы вернетесь победителями, а если нет? Так знайте же, что неверные придут и обесчестят нас! А теперь ступайте, только прежде убейте нас!”"
Конечно, сцена выглядит несколько напыщенной и тяжеловесной, но, во всяком случае, она отражает драматический накал страстей. Началось массовое бегство, тысячные толпы заполонили дорогу на Константину. Другие при ясном свете луны устремляются к морю и, набиваясь в лодки, обвешанные всевозможными тюками, плывут целыми семьями на мыс Матифу. Мне думается, мелкого люда среди них было гораздо больше, чем торговцев и вообще баловней судьбы. Кто из богатеев останется, спасая свое достояние, свои дома? Кто из горожан предпочтет собрать последние пожитки, кое-какие драгоценности и, взгромоздив на мулов детей и женщин, поспешит присоединиться либо к армии под водительством бея Константины, либо к армии бея Титтери, направлявшейся в долину Митиджа?
За одну только ночь Город потерял почти две трети своего населения. Две с половиной тысячи солдат, отказавшись сдаться, считая это бесчестьем, с оружием в руках пойдут за беем Ахмедом.
Что же касается муфтия Ахмеда-эфенди, то дей заверил его, что французы обязались не входить в мечети и не трогать гражданское население. Поэтому он пытается успокоить бушующий народ.
"Все население, и мужчины и женщины, столпилось у моего жилища, жалобно стеная:
– Раз все равно придется погибать, лучше уж умереть на пороге у алима23!"

Женщины, дети, быки, полегшие в пещерах...

Весна 1845 года была отмечена волнениями всех берберских племен, населяющих центральные и западные районы страны.
Эмир Абд аль-Кадир вновь стягивает свои силы к марокканской границе. После пяти лет неустанных преследований враги его – Ламорисьер и Кавеньяк на западе, Сент-Арно с Юсуфом в центральной части и Бюжо в самом Алжире – считают Абд аль-Кадира поверженным. Они уже тешат себя надеждой: не конец ли это алжирского Сопротивления? А тут опять взрыв.
Достаточно оказалось проповеди нового вождя, молодого человека, окруженного ореолом пророческих предсказаний и чудодейственных легенд, – Бу Мазы, прозванного "человеком с козой", – чтобы племена и в горах, и в долинах откликнулись на его зов. Война снова вспыхнула в Дахре: на побережье – между Тенесом и Мостаганемом, во внутренних района – между Милианой и Орлеанвилем.
В апреле шериф24 Бу Маза дает отпор двум армиям, наступавшим из Мостаганема и Орлеанвиля. Они, верно, надеялись окружить его в центре горного массива. Он атакует Тенес, направив туда одного из своих лейтенантов. Сент-Арно спешит на помощь, чтобы спасти Тенес. Тут-то и появляется Бу Маза, который чуть было не захватил Орлеанвиль. Вовремя подоспевшая подмога отбила город. Тогда шериф угрожает Мостаганему. Сам эмир не отличался такой скоростью в своих боевых действиях... Был ли этот новый проповедник помощником Абд аль-Кадира, или же, окруженный уже почитанием правоверных, Бу Маза стремился к самостоятельности? Толком ничего не известно, известна только его манера нападать с быстротой молнии.
В Дахре, по которой его войска проходят с музыкой и знаменами, население встречает его как "героя дня", а стало быть, хоть на час, да хозяина. Пользуясь этим, он карает, и порой весьма жестоко, каидов25 и ага, поставленных французскими властями.
В мае три французские армии переходят в наступление: они чинят расправу над мятежниками, сжигают их деревни и имущество, заставляют их – племя за племенем – просить "аман"26. Более того, Сент-Арно принуждает – и с гордостью пишет об этом в своих письмах – воинов племени бени хиджес сдать свои ружья. За пятнадцать лет ни разу не удавалось добиться такого результата.
Боске, назначенный начальником арабского отдела администрации Мостаганема, весьма доволен этим. Адъютанты Сент-Арно – Канробер и Ришар – следят за этой операцией, отбирают даже старинное оружие, хранившееся со времен андалузского переселения в XVI веке... В мостаганемской тюрьме, называвшейся "Башней аистов", так же как и в древнеримских водоемах, сохранившихся в Тенесе и превращенных в тюремные помещения, заживо гниют сторонники ирредентизма27, которых в большом количестве берут заложниками.
Начинается июнь месяц. Маршал Бюжо, он же герцог д’Исли, самолично проверил результаты, достигнутые карательными операциями: выступив из Милианы с пятью тысячами пехотинцев, а то и больше, с пятьюстами кавалеристами и тысячью навьюченных мулов, он исходил Дахру вдоль и поперек. Наконец 12 июня он садится в Тенесе на судно и отплывает в Алжир. Для завершения работы и усмирения так и не покорившихся племен внутренних районов он оставляет полковника своего штаба – Пелисье.
Однако войскам, снова направленным из Мостаганема и Орлеанвиля, даже объединенными усилиями не удается взять в кольцо неуловимого шерифа. Поэтому после себя они не оставляют ничего, кроме земли, дабы вынудить мятежного вождя исчезнуть или затаиться.
11 июня, накануне своего отплытия, Бюжо посылает Пелисье, который направляется в края, где обитают племена улед риах, письменный приказ. Кассень, адъютант полковника, приведет впоследствии дословное содержание приказа.
"Если эти мерзавцы укроются в своих пещерах, – предписывал Бюжо, – следуйте примеру Кавеньяка, расправившегося со сбеахами, выкуривайте их оттуда, не зная пощады, как лисиц!"

Армия Пелисье располагает половиной численных сил маршала, в нее входит четыре батальона пехоты, один из которых, стрелковый, а кроме того, кавалеристы, взвод артиллеристов и примкнувший к ним отряд арабской кавалерии под названием "Макзен"28.
В течение первых четырех дней Пелисье атакует племена бени зеруаль и улед келуф, которых после нескольких сражений ему удается покорить. Остаются горцы – улед риахи, они отступают вдоль берегов Шелифа, увлекая за собой французское войско численностью в две с половиной тысячи.
16 июня Пелисье располагается лагерем во владениях одного из помощников шерифа, в местности, которая носит название Улед аль-Амриа. Сады и жилые строения были полностью уничтожены, дома командиров подразделений сожжены, их стада присвоены.
На другой день улед риахи с правого берега реки вступают в переговоры. Они вроде бы согласны просить "аман". Пелисье называет сумму требуемого выкупа, число лошадей, которых следует поставить, а также ружей, которые надо сдать.
В конце дня еще колебавшиеся улед риахи после обсуждения на своей сходке отказываются сдать оружие. Остальные улед риахи, согласившиеся принять участие лишь в нескольких стычках, возвращаются назад, в свои пещеры, считавшиеся неприступными и послужившими им убежищем еще во времена турецкого завоевания. Пещеры эти находились в отрогах джебеля29 Накмариа, на уступе высотой в триста пятьдесят метров, расположенном между двумя долинами. Там, в подземных углублениях длиной около двухсот метров, выходивших в почти недосягаемые ущелья, прятались в случае необходимости целые племена вместе с женщинами и детьми, стадами и съестными припасами. Эти укрытия позволяли им какое-то время существовать, не опасаясь врагов.
Ночь, предшествующая 18 июня, проходит беспокойно. Хоть Пелисье и приказал вырубить сады вокруг бивуака, туземные воины подползают совсем близко – отсюда множество ночных тревог. Орлеанские стрелки, державшиеся настороже, всякий раз успевали отбрасывать неприятеля.
18 июня на рассвете Пелисье наконец решается: он оставляет часть лагеря под присмотром полковника Рено, а сам направляет в горы два пехотных батальона без вещевых мешков, кавалерию "Макзен", а кроме того, одно артиллерийское орудие и сиденья, прикрепляемые к мулам для перевозки раненых.
В авангарде этого последнего марша гарцуют арабские всадники Хаджи аль-Каима: следуя традиции, они не могут отказать себе в удовольствии покрасоваться перед началом предстоящей схватки. А может, они просто хотели скрыть таким образом свою тревогу, охватившую их перед лицом этих грозных вершин, они-то ведь знали, что там кто-то есть. Некоторые из "примкнувших" (а что, если их толкнуло на это предчувствие грядущей трагедии?), воспользовавшись ночною тьмой, дезертировали. Пелисье настроен действовать быстро.
Командир отряда арабской кавалерии по-прежнему невозмутим. В последние дни он неукоснительно выполнял свою роль проводника, без промедления показывая то или иное селение и все прилегающие владения.
– Вот и пещеры аль-Фрашиш! – кричит он, указывая Пелисье и сопровождавшим его молодому Кассеню и переводчику Готцу на плато, нависшее над выжженным ландшафтом.
– Если все они попрятались в своих пещерах, то мы скоро будем шагать по их головам! – счел вдруг своим долгом уточнить он не без доли юмора.
Полковник Пелисье встречает занимающуюся зарю торжественно, зная, что это предвестие, своего рода увертюра к драме. Грядет трагическая сцена, и ему, командиру, волею судеб предстоит первому появиться средь раскинувшейся вокруг суровой декорации меловых скал, взяв на себя всю тяжесть ответственности.
"Все бежало при моем появлении, – напишет он в своем обстоятельном рапорте. – Направление, по которому следовала часть населения, достаточно ясно указывало местонахождение пещер, к которым вел меня Хаджи аль-Каим".

Пелисье знает толк в стратегии. Он был участником высадки в Алжире и запечатлел свои наблюдения в теоретической работе. Затем он уехал из Алжира и вернулся туда уже в 1841 году, причем сначала в Оран. Слава опережает его, и ему приходится оправдывать ее.
Едва успев расположиться на плато аль-Кантара, которое находится выше пещер, Пелисье посылает своих офицеров на разведку в ущелье, надеясь там отыскать доступ к ним, и в верхней части в самом деле был вскоре обнаружен главный вход. Перед ним помещают гаубицу. Другой, поменьше, замечен чуть пониже. Наблюдение за каждым из этих входов поручено капитану и нескольким карабинерам; кавалеристы держатся под прикрытием, готовые по первому сигналу преследовать возможных беглецов: в авангарде – 6-й отряд легкой кавалерии, рядом с полковником – орлеанские стрелки.
Передвижения эти осуществляются не без некоторых осложнений: улед риахи держались настороже, они прятались под деревьями и среди утесов, чтобы в случае необходимости иметь возможность прикрыть вход в пещеры или отвлечь внимание противника. Им удалось ранить шестерых французов, из них – три офицерских чина; седьмой умер сразу, на месте: то был кавалерист из отряда "Макзен", который спешился, собираясь поближе подойти к ущелью, чтобы сделать последнее предупреждение.
В ответ Пелисье посылает несколько снарядов. Часовые тут же исчезают. Кольцо вокруг беглецов сжимается. Полковник приказывает собрать в кучи хворост и охапки сухой травы, затем все это поджигают; солдаты спускают с кручи горящие снопы, направляя их к верхнему входу. Однако сама пещера расположена чуть ниже, поэтому за весь день добиться желаемого результата так и не удалось. Как только пламя костра начинало угасать, защитники, стоявшие у самого входа, тут же открывали огонь.
Часть войска, оставшаяся в лагере, поднялась в горы еще дотемна, присоединившись к осаждавшим... Пелисье мог оказаться в критическом положении: улед риахи со своими припасами и скотиной продержатся долго, тогда как у французов продовольствия было всего на три-четыре дня... А что, если соседние, уже покоренные племена поймут все возраставшую безвыходность положения Пелисье? Не переметнутся ли они в таком случае во вражеский стан? И как отступать отсюда по горному склону вниз? Кое-кто из арабов вспомогательных частей уже улыбается: их воображению рисуются просторные внутренние помещения пещер, где улед риахи, расположившись со всеми удобствами, должно быть, посмеиваются над ними.
Настала ночь, ночь полнолуния, и тут "через отверстие, до тех пор скрытое от нас зарослями туи, выбрался один араб, которого сразу ранили; в руках у него оказался сосуд для воды..." Из этого сделали заключение, что у беглецов нет воды. Пелисье сразу воспрял духом: он надеется прийти с ними к соглашению путем переговоров, которые возобновляет утром 19 июня; в то же время он выражает решительное намерение применить жесткие меры, если другой возможности не будет.
Было обнаружено еще одно отверстие, которое сообщалось с той частью пещеры, куда вел нижний вход. Его решили использовать как дополнительный очаг. Сильный огонь запылает прямо у отверстий, ведущих в пещеры, и тогда на этот раз дым проникнет во внутренние помещения.
Пока ведется усиленная работа по заготовке хвороста, рубятся деревья вокруг, собирается сухая трава и солома, Пелисье не зажигает костра: он предпочитает сделать последнюю попытку и начинает переговоры.
Беглецы как будто готовы сдаться: в девять часов является первый гонец, затем, после совета, который они держали на своей сходке – джемаа, – второй, и наконец третий просит "аман". Они согласны выплатить военную контрибуцию, а следовательно, и выйти из пещер, однако опасаются, как бы их не отправили в Мостаганем, в "Башню аистов".
Удивленный Пелисье (ведь он принадлежал к верховному командованию Алжира и понятия не имел о печальной славе этой тюрьмы) обещает избавить их от такой участи, но безуспешно. Улед риахи, согласившись выплатить до 75 000 франков контрибуции, никак не могут решиться поверить ему в отношении этого последнего пункта.
Переводчик по имени Готц направляется к ним, для того чтобы перевести послание Пелисье. Тот снова обещает им свободу. Переговоры длятся еще три часа. Осажденные не хотят отдаваться в руки французов безоружными, они просят, чтобы те отошли от подступов к пещерам. Условие совершенно неприемлемое, полагает Пелисье, заботившийся о своем престиже.
Готц снова пытается убедить их:
– В вашем распоряжении остается не более четверти часа, выходите!.. Ни одного мужчину, ни одну женщину, ни одного ребенка не отправят в тюрьму Мостаганема!.. Еще четверть часа – и стрельба, которая велась у вас над головами, возобновится, тогда пеняйте на себя!
Пелисье в своем рапорте будет настаивать на продлении сроков, на бесконечных проволочках осажденных. "Долготерпению моему пришел конец", – заметит он.
Час дня. Работы по заготовке дров не прекращались даже во время переговоров. Поэтому, когда снова вспыхнет огонь, его будут поддерживать весь этот день – 19 июня – и всю следующую ночь.
Вязанки подбрасываются солдатами с вершины отрога аль-Кантара. Вначале из-за неточного попадания горючего материала огонь, как и накануне, разгорается медленно. Однако Пелисье, предвидя это, разработал до тонкостей весь план и еще рано утром приказал устроить площадки на вершинах утесов, чтобы удобнее было бросать вязанки. Это возымело свое действие. Через час после возобновления операции солдаты бросают свои вязанки "весьма успешно". Кроме того, поднявшийся ветер направляет пламя, и дым почти весь проникает внутрь.
А солдаты и рады стараться, работают не покладая рук. Они будут поддерживать пламя вплоть до 20 июня, до шести часов утра, то есть в течение восемнадцати часов кряду. Один свидетель из числа французов подтвердит:
"Силу огня трудно описать. Пламя высотой в шестьдесят метров, если не больше, поднималось над аль-Кантарой, густые клубы дыма вихрем кружили у входа в пещеру".
Посреди ночи внутри пещер послышались выстрелы, довольно явственно прозвучало несколько взрывов. Потом все стихло. Тишина стояла до самого утра. Огонь постепенно угас.

После возвращения в Алжир Бюжо одолевают заботы политического порядка. В конце концов, совсем неплохо, что мятеж вспыхнул вновь; парижские министерства будут испытывать нужду в нем, "спасителе", который в прошлом году заявил, что Абд аль-Кадир окончательно повержен. Зато теперь появляются все новые абд аль-кадиры, им несть числа, они восстают в каждом районе, и каждый из них еще более "фанатичен" и мужиковат, а с такими вождями французские власти не могут подписывать никаких соглашений.
"Выкурите их всех, как лисиц!"
Так написал Бюжо; Пелисье повиновался, однако, когда в Париже разразится скандал, он не станет разглашать приказа. Это настоящий кадровый офицер: сословный дух в нем силен, чувство долга для него свято, к тому же он уважает закон сохранения тайны.
И все-таки донесение он отправил. "Мне пришлось возобновить работу с вязанками дров", – пишет он. Через три дня, следуя заведенному порядку, он составляет рапорт и, как человек методичный, перечисляет все до последней мелочи: различные этапы переговоров, личные качества каждого из своих гонцов, бесконечное возобновление переговоров – в последний раз у нижнего входа. Им было дано не четверть часа, а "пять раз по четверть часа", – утверждает он... Но те, кто скрылся в пещерах, – сварливые, осторожные, подозрительные – отказались положиться на слово французов. Они, видимо, больше верили в надежность своих подземных укрытий.
Угроза была приведена в исполнение: "Все входы и выходы закрыты". Составляя свой рапорт, Пелисье как бы вновь переживает ту ночь 19 июня, освещенную языками пламени высотой в шестьдесят метров, лизавшими каменные стены Накмариа.

Я тоже в свою очередь попробую восстановить эту ночь и эту картину – "картину каннибалов", как скажет впоследствии некий П. Кристиан, врач, перекочевывавший во время передышки, длившейся с 1837 по 1839 год, из французского лагеря в алжирский и обратно. Однако я предпочитаю обратиться непосредственно к показаниям двух очевидцев. Один из них – испанский офицер, сражавшийся во французской армии и бывший тогда в авангарде. Его свидетельство напечатает испанская газета "Эральдо". Другой – неизвестный солдат – опишет случившееся своей семье, его письмо предаст гласности доктор Кристиан.
Испанец рассказывает нам о высоте пламени – шестьдесят метров, – окружавшего отрог аль-Кантара. "Огонь, – подтверждает он, – поддерживали всю ночь: солдаты вталкивали вязанки в отверстия пещеры, словно в печь". Неизвестный солдат опишет увиденное с еще большим волнением:
"Какое перо способно передать эту картину? Видеть посреди ночи при свете луны, как военная часть французской армии занимается тем, что разжигает адский огонь! Слышать глухие стоны мужчин, женщин, детей и животных, потрескивание обрушивающихся раскаленных камней и непрерывную стрельбу!"
И в самом деле, окрестную тишину нарушали отдельные выстрелы; Пелисье и его окружение усматривали в этом признак междоусобной борьбы в пещерах. Так вот это раскаленное пекло, которым, словно живой кровожадной скульптурой, любуется армия, отрезало от мира полторы тысячи людей вместе с их скотиной. Неужели этот испанский свидетель, приникнув ухом к полыхавшему утесу, один слышит поступь надвигающейся смерти?..
Воображаю себе детали этой ночной сцены: две с половиной тысячи солдат, вместо того чтобы спать, предаются созерцанию своей неотвратимо приближающейся победы над горцами... Кое-кто из зрителей наверняка чувствует себя отмщенным за множество других бессонных ночей! Африканские ночи! Кроме холода и первозданной природы, которая как бы застывает недвижно в ночной тьме, не дает покоя еще и вой шакалов; невидимый враг, казалось, не дремлет ни минуты; конокрады с их обнаженными, смазанными растительным маслом телами скользят, словно тени, по спящему лагерю, освобождают от пут животных, сеют внезапный ужас, а когда начинается паника, часовые и те, кто спал, в суматохе убивают друг друга. Сколько раз за ночь бьют тревогу! Слово, ее обозначающее, на языке этой страны означает также "львиный хвост" – тем самым туземцы как бы признаются в своем страхе перед царственным зверем – Неназываемым.
Языки пламени продолжают лизать скалистые уступы отрога аль-Кантара. После лавины выстрелов, похожих на отдаленные удары молота, прокатившейся где-то в самом сердце содрогающейся горы, снова воцаряется тишина. В обращенных к горе взорах солдат не отражается ничего, кроме ожидания: когда же камень откроет им свою страшную тайну?

20 июня 1845 года, Накмариа, шесть часов утра.
Когда занялась заря, какой-то неясной тени – мужчине или женщине – удалось выбраться наружу, несмотря на последние угасающие языки пламени. Сделав несколько шагов, тень эта пошатнулась и рухнула наземь, встретив смерть при солнечных лучах.
В последующие часы трое или четверо уцелевших выйдут в свою очередь на поверхность, чтобы глотнуть свежего воздуха, прежде чем испустить дух... В течение утра солдаты не решаются приблизиться: удушливый жар, едкий дым и какая-то праведная тишина окружают подступы к пещерам. И каждый спрашивает себя: что за трагедия разыгралась за этими глыбами, меловая поверхность которых едва поблекла от смрадного налета копоти? "Проблема, – завершает свой рассказ испанец, – была решена".
Пелисье приказывает послать разведчика; согласно рапорту, тот "возвратился вместе с несколькими запыхавшимися солдатами, которые и помогли нам осознать степень причиненного зла".
Разведчики подтвердили Пелисье: все племя улед риах – полторы тысячи мужчин, женщин, детей, стариков, а кроме того, сотни голов скота и лошади – целиком было уничтожено "окуриванием".
Через день после фатального исхода, прежде чем самому войти в пещеры, Пелисье посылает туда саперов и артиллерию: двух офицеров инженерных войск, двух – из артиллерии. А с ними – отряд из пятидесяти человек со всем необходимым снаряжением. Испанский офицер был из их числа.
У входа валялись мертвые животные, уже тронутые гниением, а вокруг них – шерстяные одеяла; вещи и сбруя все еще продолжали гореть... Оттуда, следуя по дорожке из пепла и пыли, солдаты с фонарями в руках проникли в первую пещеру.
"Страшное зрелище открылось нам, – пишет испанец. – Все трупы были обнажены, их положение указывало на те мучения, которые претерпевали люди, прежде чем испустили дух. Кровь лилась у них изо рта. Но еще ужаснее было видеть грудных младенцев, валявшихся среди останков баранов, мешков с бобами и так далее".
Спелеологи этой запрятанной в глубь горы смерти перебираются из одной пещеры в другую; их ожидает все та же картина. "Это ужасная трагедия, – пишет в заключение испанец, – ни в Сагонте30, ни в Нуманции31 не было проявлено столько варварского мужества!"
Но вот вопреки стараниям офицеров кое-кто из солдат тут же принимается за грабеж: хватают драгоценности, бурнусы, ятаганы, снимая все это с мертвецов. Затем разведывательный отряд возвращается к полковнику, который никак не хочет поверить в размеры бедствия.
Посылают других солдат – а время уже за полдень, и это 21 июня, первый день лета 1845 года! Среди вновь посланных находится и тот самый неизвестный, письмо которого было опубликовано П. Кристианом.
"Я побывал в трех пещерах, и вот что я увидел", – начинает он свой рассказ. Так же как и его предшественники, он в свою очередь видит у входа распростертых быков, ослов, баранов; инстинкт толкал их туда, до последней минуты они тянулись к свежему воздуху, который еще мог проникнуть снаружи. Среди животных, а зачастую и под ними находятся тела женщин, детей: часть из них была раздавлена обезумевшей скотиной...
Неизвестный, в частности, останавливается на такой детали: "Я видел мертвого мужчину, колено его упиралось в землю, а рука сжимала рог быка. Перед ним была женщина, державшая на руках ребенка. Нетрудно догадаться, что мужчина этот, точно так же, как и женщина, ребенок и бык, задохнулся в тот самый момент, когда пытался защитить свою семью от взбесившегося зверя".
Этот второй свидетель приходит к тому же выводу: более тысячи мертвых, не считая тех, кто, сбившись в кучу, образовал сплошное месиво, и не принимая во внимание грудных младенцев, завернутых, почти все как один, в туники своих матерей...
Шестьдесят уцелевших сумели выбраться из этой могилы заживо погребенных. Сорок остались в живых, некоторым оказали помощь в полевом лазарете... Десять из них получили свободу!
Пелисье уточняет, что "по ниспосланной провидением случайности самые рьяные сторонники шерифа погибли". Из выживших он оставил у себя жену, дочь и сына Бон Накаха, халифа Бу Мазы в этом районе. То были единственные пленники, которыми он считал возможным гордиться.

В тот день, 21 июня 1845 года, после полудня дым у горного отрога рассеивается. И мне хотелось бы поподробнее разобраться в приказе, отданном тогда Пелисье:
– Вытаскивайте их на свет! Пересчитать всех!
Возможно, утратив над собой вдруг контроль, он мог бы еще добавить с внезапным остервенением: "Вытащим этих дикарей, пускай даже окостеневших или разложившихся, и тогда мы наконец одолеем их, добьемся своего!.." Не знаю, может, и так, я всего лишь строю догадки, основываясь на словах приказания. Но разве цель моего повествования тщетно воображать мотивы действий палачей?
Меня не столько интересуют первые шаги тех, кто, спустившись под землю, отыскивает при свете фонаря задохнувшихся во тьме людей, сколько самый момент извлечения трупов из пещер.
"Их вытащили около шестисот", – отмечает испанский офицер, подчеркивая растерянность полковника, окруженного офицерами своего штаба, остолбеневшими от изумления.
Шестьсот улед риахов лежали на вольном воздухе, бок о бок, независимо от пола и принадлежности к тому или иному сословию: люди знатного рода рядом с последними бедняками, сироты, оставшиеся без отца, вдовы, разведенные, младенцы, привязанные у матери за спиной или вцепившиеся в ее плечи... Мертвецы, с которых сорвали их драгоценности и бурнусы, с почерневшими лицами спят в мертвой тишине, которая уравнивает всех. Никто их не обмоет, никто не укроет саваном; не будет и погребальной церемонии, никто не станет их оплакивать ни дня, ни часа.
Арабы из отряда аль-Каима – те самые, которые три дня назад по своей глупости положили начало этой трагедии, – недостойно покрасовавшись, словно на традиционном конном празднестве, именуемом фантазия, опасливо удаляются; им почудилось, что трупы, сложенные жалкой кучкой, глядят на них, пригвождая к этому скалистому утесу и посылая им вслед проклятия – ведь тела-то их так никто и не предал земле.
Основная часть французского войска оставалась на месте. Поэтому, кроме санитаров и разведывательной группы, кладбища этого не видит никто, солдатам из-за дальности расстояния оно кажется неясным пятном... По рукам ходят награбленные вещи, их тут же перепродают друг другу... Затем все-таки поползли слухи: те из очевидцев, кто входил в подземелье, стали описывать мертвецов, которых не удалось вытащить, потому что они превратились в месиво. И французы призадумались, их воображению рисовалось кладбище, раскинувшееся у них под ногами...
Входил ли в пещеры сам Пелисье? Кое-кто задается таким вопросом. В самом деле, наступил третий день трагических событий – 22 июня, этим числом датируется рапорт полковника. Некоторые утверждают, будто бы он сказал, выйдя оттуда: "Какой ужас!"
Другие уверяют, будто он вздохнул: "Какой кошмар!"
Во всяком случае, в своем официальном рапорте он отмечает:
"Подобные операции, господин маршал, осуществляют только в силу жестокой необходимости, моля при этом Бога, чтобы такое никогда более не повторилось!"
Итак, Пелисье страдает, обращая молитвы к богу... Войско обсуждает исход событий. 22 июня солдаты с радостью узнают о конечных результатах операции: множество окрестных племен, в том числе и улед риахи, оставшиеся на другом берегу Шелифа, а также племена бени зейтун, шазгарт, мадиуна, ашаш – все они посылают к французам своих представителей. Начинают сдавать ружья, приводят и оставляют лошадей в знак своего подчинения.
Некоторые солдаты уже готовы забыть шестьсот извлеченных из пещер трупов, которые "примкнувшие" из отряда "Макзен" предают наконец земле, закапывая в общей могиле. Поздравляя друг друга, солдаты еще и похваляются: в пещеры эти за три века турецкого владычества ни разу никому не удалось проникнуть!
Итак, над этими горными кручами одержана, казалось, бесспорная победа. Однако уже на следующий день, то есть 23 июня, окружающая природа как бы начинает мстить за себя: запах тлена становится таким сильным (к ущелью стаями слетаются вороны и грифы, и солдаты видят, как птицы растаскивают человеческие останки!), что Пелисье в тот же день отдает приказ перенести лагерь чуть подальше...
Словно солнце и лето, вступившее в свои права, сама окрестная природа изгоняли французскую армию прочь.

Надо уходить. Запах становится все невыносимей. Но как избавиться от воспоминаний? И вот мертвые тела под палящим солнцем становятся словами. И слова эти трогаются в путь. В их числе и слова излишне длинного рапорта Пелисье; когда они добрались до Парижа, их зачитали на парламентском заседании, и началась яростная полемика: поношения оппозиции, смущение правительства, бешенство сторонников войны, стыд, обуявший Париж, где зреет революция 48-го...
Канробер, подполковник гарнизона в той же Дахре, поделится позже своими впечатлениями:
"Пелисье повинен только в одном: обладая даром хорошо писать и зная об этом, он в своем рапорте представил весьма красноречивое и реалистичное, пожалуй даже, чересчур реалистичное описание страданий арабов..."
Впрочем, оставим в покое борьбу мнений: не исключено, что шум, поднятый в Париже вокруг мертвых, описанных в рапорте, был всего лишь отражением политических страстей. Главное, что Пелисье благодаря своему "чересчур реалистичному" описанию воскрешает перед моим взором тех, кто погиб в ночь с 19 на 20 июня 1845 года в пещерах улед риахов.
Вспомним, к примеру, тело женщины, найденное рядом с мужчиной, который пытался защитить ее от ревущего быка. Пелисье, мучимый угрызениями совести, не дает этой смерти раствориться в безвестности, его словесное свидетельство, отправленное в качестве самого обычного рапорта, спасает от забвения этих исламских покойников, лишенных положенных погребальных обрядов. Столетнее молчание их просто заморозило, вот и все...
Да, благодаря словам память извлекает из небытия принявших смерть от удушья в Дахре. Рассказ о них запечатлен в рапорте Пелисье, в обличающем свидетельстве испанского офицера, в письме потрясенного неизвестного, и рассказ этот стал нетленнее любой надписи из железа и стали, будь она оставлена на утесах Накмариа.
Но не прошло и двух месяцев, как в двадцати лье оттуда полковник Сент-Арно окуривает в свою очередь племя сбеахов. Он закрывает все входы и выходы, а "сделав дело", даже не пытается извлечь мятежников на поверхность. Сам не входит в пещеры и никому не позволяет трупы считать. Так что точных сведений нет. И выводов, само собой, тоже никаких.
Правда, конфиденциальный рапорт был направлен Бюжо, который на этот раз поостерегся посылать его в Париж. На том дело и кончилось. А в Алжире рапорт со временем уничтожат... Шестьдесят восемь лет спустя, в 1913 году, почтенный преподаватель университета по имени Готье пытается отыскать след этих событий, но не находит и даже задается вопросом, уж не сочинил ли все это Сент-Арно из тщеславных побуждений. Не "придумал" ли это новое окуривание, дабы не отстать от Пелисье да еще прослыть ловкачом!.. Но нет, исследователь обнаруживает, что память об этом живет в рассказах потомков.
Всего через каких-нибудь два месяца после Пелисье Сент-Арно действительно задушил дымом по меньшей мере восемьсот сбеахов. Просто он не стал разглагольствовать о своей бесспорной победе. Смерть так смерть. Заживо погребенных никто и никогда не извлекал из пещер Сент-Арно!
Но даже он, красавец мужчина, хитрый, ловкий, кому всегда все удается – недаром он будет единственным командиром из всей африканской армии, на кого падет выбор при подготовке будущего государственного переворота 2 декабря 1851 года, кто в самый разгар войны смог обуздать слова, а следовательно, и свои страхи, – даже он не в силах удержаться и пишет брату:
"Я приказал наглухо закрыть все выходы и превратил это место в большое кладбище. Земля навеки скроет трупы этих фанатиков. Никто не спускался в пещеры!.. Маршал узнал обо всем из конфиденциального рапорта, составленного в самых простых выражениях, без этой кошмарной поэзии и без всяких картинок".
И в заключение, пытаясь изобразить горестное волнение, он считает нужным добавить:
"Брат, мало найдется таких людей, как я, – добрых от природы и по призванию!.. С 8 по 12 августа я был по-настоящему болен, но совесть моя чиста, мне не в чем себя упрекнуть. Я выполнил свой долг командира, и завтра, если понадобится, я все начну сначала, но поверь, Африка мне опротивела!"
Один из лейтенантов Бу Мазы, аль-Гобби, тоже оставит свое свидетельство – по-арабски или по-французски, не знаю, ибо его так и не смогли отыскать. Через двадцать лет после случившегося кое-кто ознакомится с этим документом и в свою очередь тоже напишет.
Итак, Сент-Арно, совершив свое злодеяние, уходит подальше от Айн Мериана и устраивает привал дней на десять. Туземцы не решаются ничего предпринять для спасения замурованных людей. Меж тем один из адъютантов Бу Мазы, слывший в этих местах героем-любовником и в то же время отважным смельчаком, некий "Иса бон Джинн" (прозвище, которое можно было бы перевести как "Иисус, сын дьявола"), так вот Иса является туда и говорит другим сбеахам:
– Там, внизу, находится одна женщина, которую я сильно любил! Попробуем узнать, жива она или нет!
Согласно его предписанию, оставшаяся часть племени отрыла скважину. С десяток несчастных вышли, едва держась на ногах, но все-таки живые. Они находились в верхней части пещер, "представляющих собой вертикальный лабиринт пустот", – отметит Готье, обследовавший эти места.
В других отсеках, там, где скопились ядовитые газы окуривания, приходилось ступать по трупам, превратившимся в "ворох соломы", рассказывает аль-Гобби. Их пришлось захоронить прямо там.
Впоследствии на месте бывшего бивуака в Айн Мериане было основано селение колонизаторов – Рабле. В 1913 году Готье отыскивает там человека, оставшегося в живых после окуривания, это восьмидесятилетний старик, которому в момент событий не было и десяти, так вон он оказался среди живых, выбравшихся оттуда благодаря тому, что Иса, "сын дьявола", хотел освободить "одну женщину, которую сильно любил".
И преподаватель университета в мирном колониальном Алжире, который преспокойно спал, работал и богател на удобренной трупами почве, пишет:
"В повседневной жизни далеко не часто встречается такая вещь, как окуривание... Я отдаю себе отчет в своем беспристрастии и, я бы даже сказал, безразличии, которые, на мой взгляд, просто необходимы, когда занимаешься спелеологией".
И вот через полтора века после Пелисье и Сент-Арно я упражняюсь в спелеологии особого свойства, ибо я цепляюсь за обрывки французских слов, почерпнутых из рапортов, повествований, свидетельств о прошлом. Будет ли мое начинание в отличие от "научных" изысканий Е. Ф. Готье проникнуто запоздалым пристрастием?
Извлеченная из забытья память об этом двойном захоронении живет во мне, вдохновляет меня, даже если порой и начинает казаться, что эту книгу записи умерших в пещерах и преданных забвению я завожу для незрячих.
Да, я ощущаю толчок, от которого звенит в ушах, и мне хочется поблагодарить Пелисье за его рапорт, вызвавший в Париже политическую бурю, но не только за это: ведь он возвращает мне наших мертвых, к которым сегодня я обращаю поток французских слов. И даже Сент-Арно, нарушивший ради брата условленное молчание, сам указывает мне место пещер-могил. Но стоит ли открывать их теперь, столько времени спустя после "сына дьявола", искавшего любимую женщину, не слишком ли поздно? Нет, слова эти, окрашенные в ярко-красный цвет, врезаются в меня, словно лемех погребального плуга.
Я решаюсь неприкрыто выразить свою нелепую признательность. Нет, не Кавеньяку, который был первым окуривателем, вынужденным из-за республиканской оппозиции уладить дело втихомолку, и не Сент-Арно, единственному истинному фанатику, а Пелисье. Совершив убийство с бахвальством наивной грубости, он испытывает угрызения совести и пишет, дабы поведать об организованной им смерти. Я готова чуть ли не благодарить его за то, что он не отвернулся от мертвецов, а уступил побуждению обессмертить их, описав их застывшие тела, их прерванные объятия, предсмертную судорогу. За то, что он сумел взглянуть на врагов иными глазами и увидел не просто фанатичное множество, армию вездесущих теней.
Пелисье, "варвар", военный командир, так обесславленный впоследствии, стал для меня первым писателем, поведавшим о первой Алжирской войне! Ибо он решается подойти к жертвам, которые только что испустили дух и содрогались не от ненависти, а от бессильной ярости и от желания умереть... Пелисье, этот палач и в то же время судейский писарь, несет в своих руках факел смерти и освещает его светом мучеников. Всех этих женщин, мужчин, детей, над которыми плакальщицы не смогли совершить положенного обряда (ни одного расцарапанного лица, ни одного медленно льющегося, душераздирающего песнопения), ибо и сами плакальщицы оказались испепеленными огромным пылающим костром... Подумать только, целое племя! А тех, кто выжил и, шатаясь, устремился навстречу первым проблескам зари, нельзя даже назвать восставшими из мертвых, скорее уж это бесплотные тени, которые даже при свете дня не могут разглядеть ничего, кроме кипящего котла бойни.

Писать о войне – Пелисье, который сочиняет свой рапорт 22 июня 1845 года, должно быть, предчувствует это – значит вплотную касаться смерти, ее бесцеремонных манер, это значит отыскать следы ее устрашающего танца... Вся окрестная природа" – горы Дахры, меловые утесы, нагромождение выжженных садов – внезапно преображается, принимая облик места последнего успокоения. А жертвы в свою очередь обращаются в горы и долины. Так, женщины, неподвижно застывшие среди животных и не успевшие разомкнуть последних объятий, поведали нам о своем желании остаться верными сестрами-супругами своих мужчин, которые не сдались.
Пелисье, безмолвный свидетель, спустившись в эти навечно наполненные живым присутствием пещеры, охвачен был, верно, предчувствием палеографа: и победители, и побежденные, смешавшись, переплавляются в конце концов в едином потоке магмы.
Увидев своими глазами окуренных, обращенных в пепел, Пелисье берется писать рапорт, собираясь изложить события в установленном порядке. И не может, навеки став зловещим и в то же время взволнованным могильщиком этих подземных медин32, он чуть ли не заботливый бальзамировщик этого племени, навсегда оставшегося непокоренным...
Пелисье, уберегший от забвения долгую агонию полутора тысяч смертников вместе с их стадами, безумолчно ревущими в пещерах аль-Кантары над этой печальной кончиной, протягивает мне свой рапорт, и я беру этот палимпсест33, чтобы в свою очередь запечатлеть на нем обугленную страсть моих предков.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Эжен Фромантен (1820–1876) – французский писатель, художник, искусствовед. вернуться назад
2. Сахель (араб.) – берег, окраина. вернуться назад
3. Хусейн-дей – правитель Алжира того времени. вернуться назад
4. Касба – крепость (араб.). вернуться назад
5. Нумидия – в древности область в Северной Африке (современная восточная часть Алжира). вернуться назад
6. Дей – титул пожизненного правителя Алжира в 1671–1830 гг. вернуться назад
7. Бей (тюрк.) – властитель, господин, синоним араб. эмир – повелитель, военачальник, правитель, князь, глава государства. вернуться назад
8. Янычары (тур. букв.: новое войско) – турецкая регулярная пехота, созданная в ХIV веке. вернуться назад
9. Луи Бурмон (1773–1846) – французский маршал, командовавший армией во время захвата Алжира. вернуться назад
10. Уэд (араб.) – река, обычно пересыхающая летом. вернуться назад
11. Зуав (араб.) – название одного из кабильских племен, где набирались первые зуавы – солдаты легкой пехоты во французских колониальных войсках ХIХ–ХХ вв., которые формировались в Северной Африке. вернуться назад
12. Кабилы – берберский народ в горных районах Северного Алжира. вернуться назад
13. Скорбящая мать (лат.). вернуться назад
14. Уильям Конгрев (1772–1828) – английский конструктор, полковник. Автор многих типов пороховых ракет и инициатор их боевого применения. вернуться назад
15. Абд аль-Кадир (1808–1883) – вождь восстания против французских завоевателей в Алжире в 1832–1847 гг. вернуться назад
16. После Июльской революции 1830 г. на французский престол был возведен король Луи Филипп. вернуться назад
17. Барберус – так звали двух турецких пиратов, основавших в ХVI в. Алжирское государство. вернуться назад
18. Муфтий (араб.) – высшее духовное лицо у мусульман. вернуться назад
19. Паша – почетный титул высших должностных лиц в Османской империи. вернуться назад
20. Диван – государственный совет в Турции. вернуться назад
21. Огюст Жюль Арман Полиньяк (1780–1847) – в 1829–1830 гг. глава французского правительства и министр иностранных дел. вернуться назад
22. Аллах велик (араб.). вернуться назад
23. Алим (араб.) – духовное лицо, ученый муж. вернуться назад
24. Шериф (араб.) – мусульманин, ведущий свой род от пророка, потомок Мухаммеда; знатный, благородный. вернуться назад
25. Каид (араб.) – чиновник из алжирцев, назначавшийся колониальной администрацией. вернуться назад
26. Аман (араб.) – пощада. вернуться назад
27. Ирредентизм (от итал. irredento – неосвобожденный) – политической и общественное движение в Италии в конце ХIХ – начале ХХ в. за присоединение к Италии пограничных земель Австро-Венгрии с итальянским населением. вернуться назад
28. Так во время колониализма называлось правительство султана в Марокко. вернуться назад
29. Джебель (араб.) – гора. вернуться назад
30. Сагонте (ныне Сагунто) – город в Испании, завоеванный в 219 г. до н. э. после длительной и жестокой осады карфагенским полководцем Ганнибалом. вернуться назад
31. Нуманция – город VI в. до н. э. – первых вв. н. э. в Испании, центр сопротивления местного племени кельтиберов римской экспансии. вернуться назад
32. Медина – город в Саудовской Аравии, куда в 622 г. из Мекки переселился основатель ислама Мухаммед; здесь – арабский город. вернуться назад
33. Палимпсест – древняя рукопись, написанная на писчем материале после того, как с него счищен прежний текст. вернуться назад

См. далее:

Оглавление