АЛЬМАНАХ "АКАДЕМИЧЕСКИЕ ТЕТРАДИ" 

Выпуск шестнадцатый

Тетрадь шестая
Единая интонология

Е.А. Чагинская

Имя как лицо

 

«Одно ведь имя лишь твое – мне враг, / А ты – ведь это ты, а не Монтекки. / Монтекки – что такое это значит? / Ведь это не рука, и не нога. / И не лицо твое, и не любая / Часть тела… Так сбрось же это имя! / Оно ведь даже и не часть тебя». О, как непоследовательна юная Джульетта! Сама ведь только что, не довольствуясь ни внешностью, ни даже речами своего героя, послала кормилицу узнать ИМЯ его. И, едва прозвучав, имя стало являть неодолимую власть над судьбами людей.
Почему-то считается, что пришедшая к нам из античности фраза NOMEN EST OMEN — «имя есть знамение судьбы» (Плавт, «Перс») — имеет отношение лишь к так называемым «говорящим» именам. Говорит-то любое имя, но каждое — «на своей волне» и в своем «регистре». Имена Ромео и Джульетта говорят «на волне» художественной реальности и, шире, культурного пространства европейской цивилизации; чуждому ей человеку они ничего не скажут. Нам же (что примечательно) совсем не важно, жили ли когда-либо на белом свете те самые Монтекки и Капулетти: для нас они, несомненно, были и есть, и мы видим перед собою их лица; в их именах для нас заключена квинтэссенция их личностей, их судеб, их «послания».
Такого рода имена бытуют по законам «своей волны». Здесь для нас вполне приемлемо, что блоковскую героиню мы знаем лишь как Незнакомку, более того, именно это имя соответствует ее личности. Будь она, скажем, Перпетуей Карповной, это был бы иной «регистр» и, как следствие, иной лик, иной модус бытия в художественной реальности.
На этой волне мы охотно миримся и с принципиальной безымянностью — даже при наличии подробного описания лица. Так, например, безымянен булгаковский Мастер, писчее перо Воланда, талантливо воплощающее внушаемый извне сюжет («Тогда гость молитвенно сложил руки и прошептал: "О, как я угадал! О, как я все угадал!"»). Наименование «мастер» — это и признание причастности мессиру (литера «М», любовно вышитая на шапочке писателя, как реплика «W», заглавной буквы фамилии иностранца), и знак принадлежности к его цеху, в котором зыбкость обличий, зыбкость именований, зыбкость общих правил, приняты как правила.
Замечательно, что, будучи приобщен к этому цеху, Мастер утрачивает интерес к именам и лицам из своего прошлого («— Вы были женаты? — Ну да… на этой… Вареньке, Манечке… еще платье полосатое…»). Точнее, он низвергает имена в профанный, бытовой хронотоп своей жизни (фельдшерица Прасковья Федоровна, сосед Алоизий Могарыч, литератор Мстислав Лаврович); в сакральном же хронотопе — для него — Мастер оставляет лишь наименования функций: «мастер», «моя возлюбленная», «мой ученик», так что ученик никогда — даже после встречи с возлюбленной Мастера лицом к лицу! — не узнает ее настоящего имени, как никогда не знал и имени самого Мастера. То есть на имена лиц, представляющих для героя ценность, автор накладывает табу.

* * *

Явление табу примечательно тем, что не вписывается ни в теорию прогресса цивилизации, ни в теорию вырождения, ни в теорию развития1, а оценки значимости явления во всех теориях тяготеют к диаметральной противоположности.
На одном полюсе — суждения, следующие из постулата «первобытный человек дик, следовательно, пуглив и невежествен». Однако, во-первых, табу свойственны не только первобытным сообществам, но и всем последующим, включая Рим в эпоху расцвета. Во-вторых, как и мы, человек древности любопытен, несет в себе творческую искру и не менее нас критичен по отношению к тому, в чем не видит пользы, и — куда более чем мы, — внимателен и памятлив. Он религиозен, поскольку и в себе самом, и вне себя наблюдает действие сил видимых и невидимых и убеждается в том, что невидимые — первопричины. Он следует традиции, поскольку знает: сам по себе он мгновенен, и только род, несущий себя через поколения, имеет достаточный опыт и обзор, чтобы формулировать выводы как правила жизни. И вот если эти люди — тысячелетиями и повсеместно! — сохраняли и оберегали разветвленные системы запретов, порой даже смертью карая их нарушителей, то это может значить лишь одно: под табу лежали очень убедительные (для древнего человека, хотя и чувственно непостижимые для современного) основания.
На другом полюсе находим, например, такое суждение: «Запрещая, ограничивая деятельность человека, табу имело и обратное действие — оттачивало человеческий разум, вскрывало антимиры, антитела, порождало антиметафоры; табу — это движение мысли, призыв к деятельности, создание перспективы… табу — это еще и целая гамма формальных и мыслительных ритуалов, в большой мере способствовавшая созданию человеческого языка, музыки, искусства, а также письменности как ритуального выражения символических представлений язычества»2. Табу устанавливаются ради двух основных целей. Это, во-первых, сбережение сакрального пространства от несанкционированного вторжения, включая сюда предохранение человека от воздействия невыносимо мощных позитивных энергий (например, запрет на произнесение имени Бога в классическом иудаизме). Во-вторых (и это самые многочисленные табу), охрана всех сфер бытового пространства от пагубного влияния темных, в том числе и потусторонних, сил. Неудивительно поэтому, что табу всеохватны и всепроникающи. Их порождали все религии, возникшие до нашей эры. Примечательный же нюанс в истории табу состоит в том, что с началом эпохи, которую мы именуем нашей эрой, как раз по мере распространения христианства среди народов Европы, практика табу сходит на нет; табу гаснут, подобно тому, как гаснут фонари современного ночного города с наступлением утра. Связан ли этот перелом с расширением евангельской проповеди, в свете которой любые табу теряют смысл («К свободе призваны вы, братия…» [Гал. 5:13]), или же с самим — неподъемным для человеческого разума — фактом боговоплощения, без внешних эффектов оказавшим сильное воздействие на все вещество мира и естество человека, но табу вдруг (по историческим, разумеется, меркам) не стало. А может быть, точнее так: причины, по которым возникали табу, вдруг стали для человека несущественны.
То, чем было табу, трансформировалось и нашло себе место либо в системе юридических или этических норм, либо в области примет, предрассудков, а то и вовсе маргинальных суеверий, милых и по большей части безобидных. В сфере нехристианских религий «запрещено» сегодня означает лишь «очень не рекомендуется» (например, харам в исламе). Безотчетный, но от этого не менее реальный, ужас перед всевластием невидимого более не является мотивом для поиска новых — обходных — путей; нами движут иные импульсы: из святоотеческой формулы «возлюби Бога и делай, что хочешь», мы усвоили, по крайней мере, вторую часть. Нас манит свобода — свобода мысли, творчества, познания, свобода ходить напролом и задавать любые вопросы. Около 425 г. в Константинополе, а после IX в. уже по всей Европе, открываются университеты, мир устремляется к своим научным революциям, революциям в области технологий и даже в сфере морали; мир, кажется, догнал все мыслимые горизонты и балансирует на самой их тонкой линии, но — всерьез! — ничего не боится. Люди, воспитанные в лоне христианской цивилизации, люди нашей эры, совсем иные, нежели люди, жившие до нее; между эрами пролегает эпистемический барьер такой степени непроницаемости, что только разумом — никак не кожей! — да и то фрагментарно, мы можем ощупать то, что было до.

* * *

Экскурс в историю табу нам нужен по ряду причин. Во-первых, он позволяет дать завершающий штрих нашей интерпретации смысла табуирования булгаковским Мастером имен значимых для него персонажей: возрождение табу — один из знаков сделанного героем выбора между Иисусом и Иешуа; в истории, воплощенной Мастером, Христа не было.
Во-вторых, уже обратившись к тому, о чем говорит имя «на волне» феноменальности, в пространстве повседневной (в том числе и социально-исторической) жизни, мы должны будем почти целиком отказаться от привычки рассматривать любое явление в его развитии от ранних форм к современным. Нам мало даст попытка взглянуть на нашу эру в ретроспективе: те имена, которыми пользовались в общении наши далекие предшественники и часть которых стала достоянием истории, в огромном большинстве случаев — суть имена-репрезентативы, имена-маски; как маски, они легко, в зависимости от обстоятельств, снимаются и заменяются другими. Истинные же, тайные имена (криптонимы) скрыты завесой табу. Даже само слово «имя» (как и его европейские эквиваленты) возникает на основе индоевропейской табуирующей формулы *en-men — «вложенное внутрь» и/или «явленное изнутри». И здесь нет противоречия между значениями, поскольку то, что вне человека, не мыслится им как противопоставленное ему: оно «глядит на человека, раскрывая себя и собирая его для пребывания в себе»3. Лицо человека и лик мироздания всматриваются друг в друга, и имена — их секрет.
У человека нашей эры совсем другое выражение лица. Только ему могло прийти в голову понятие «картина мира», которым мы все, как и понятием «мировоззрение», уже пару столетий с удовольствием пользуемся. Вот — я, а вот — перед моим взором — мир, и я созерцаю его картину, как свою вотчину, по-хозяйски. Многозначные, зачастую амбивалентные слова, рожденные в ойкумене и несущие в себе энергию когда-то пережитых там страданий и восторгов, мы сделали основой для производства полезной терминологии. Так, путем арифметического сложения двух по-гречески безбрежных универсумов (ánthropos «человек» + ónoma «имя») получился термин «антропоним».
Термин удобен возможностью дифференцировать имя человека и имя вообще (имя существительное, имя вещи), хотя различие между тем и другим не слишком велико, ведь антропонимы не изобретаются, а выбираются из числа самых обычных слов. Так было раньше (Павел «маленький», Стефан «венок» и т.д.); так порой случается и теперь (Трактор, Авиата, Ветер, Africa, Albión и т.д.). Подобно тому, как имена имеют мужской и женский род, антропонимы могут быть представлены парой гендерных коррелятов (Валентин — Валентина, Manuel — Manuela). Антропоним может — при его заимствовании — быть воспринят в уменьшительной форме, так же как и имя-заимствование вообще (Лолита < Lolita < Dolores). Связь между антропонимом и его этимоном со временем теряется — так же, как и у любого слова вообще; при этом, как и любое слово со стертой этимологией, антропоним может наполниться новым содержанием. Так, например, антропоним Лука, как и его европейские эквиваленты, утратил связь с первоначальным значением (от греч. «из Лукании»), но зато теперь ассоциируется с именем евангелиста Луки, а в России — и с примечательной личностью архиепископа Луки (Войно-Ясенецкого), хирурга и лауреата Сталинской премии I степени, в 2000 г. канонизированного в лике новомучеников и исповедников.
Как и любое имя, антропоним может транслировать, помимо основной информации (род, национальная принадлежность), разнообразную дополнительную. Так, о человеке с именем Natal можно сказать, что он родился 24 или 25 декабря (Рождество в западных христианских деноминациях); Ermintruda — скорее всего, дама почтенного возраста из очень древней аристократической семьи; Froilán — родился в провинции или городе Леон, где значим культ покровителя города св. Фроилана (San Froilán); аналогично: имена Митрофан и Тихон популярны в Воронеже и его области, где особенно почитают святителей Митрофана Воронежского и Тихона Задонского, и наиболее вероятно, что носители этих антропонимов относятся к старшей возрастной категории. Также вероятно, что Агата, Марта, Теодор родились в семьях городских и симпатизирующих европейской традиции, в то время как носители их славянских аналогов (Агафья, Марфа, Федор) — дети сторонников традиции отечественной Иоанна, Николая, Ипполита, Феофила, скорее всего, в постриге. И так далее.
Как и многие имена вообще, антропонимы свидетельствуют о реалиях времени своего появления. Так, личное имя (praenomen) римского патриция в классический период избиралось из узкого списка в 12 (по иным источникам 18) имен, почему и было принято писать имена сокращенно, согласно принятым аббревиатурам: G. — Gaius — Гай; P. — Publius — Публий; L. — Lucius — Луций. По традиции, старший сын наследовал личное имя отца, следующие три сына тоже получали личные имена из тех, что были приняты в роду, а вот пятый сын и следующие за ним довольствовались порядковыми числительными (Квинт, Секст, Децим), дочерям же личные имена не полагались вовсе. И хотя четко кодифицированная норма построения антропонимической системы существует лишь в развитом государстве, общее правило неизменно: вне рода человек — никто, как бы он сам себя ни именовал, и место ему — среди рабов безымянных, знающих друг друга по прозвищам. Картина меняется по мере распространения христианства: Бог-Личность взывает не к роду, не к главе рода, как жрецу, а к каждому отдельному человеку, человеку-личности, и личное имя повсеместно, и со временем все более ощутимо, выступает из тени родового. Сегодня обращение к человеку по фамилии (за исключением некоторых профессиональных сообществ, а также некоторых жизненных обстоятельств) некорректно, и если мы говорим об имени («Что в имени тебе моем?..»), то имеем в виду не фамилию, не отчество, не «рекло», а личное имя человека. Это — реалия нашего времени.
Правда и то, что современные личные имена уже тяготеют к десемантизации. Гарри, Дэн, Билл, Пит, Арт, Бета (Вета), Лу, Бо и т.п., будучи гипокористическими (уменьшительными, домашними, «детскими») формами, теперь проникли и в официальную сферу общения. Но это явление вполне вписывается в общую тенденцию: символ стирается до эмблемы; слово становится знаком. Мы называем себя так, как нам самим нравится, как мы себя видим и как нам удобнее. (Что до государства, то ему все более удобными видятся цифровые коды.) Это — тоже реалия нашей эры.
Итак, антропоним, казалось бы, ведет себя в целом так же, как и имя вообще, и — в свете позитивистской науки — мы видим достаточно формальных оснований полагать, что антропоним есть частный случай имени существительного. Имя человека, имя лица есть частный случай имени существительного.
Но ведь это не так — и дважды. Слово не есть только знак, а — сама суть и энергия вещи, запечатлевшие себя в мысли, а на выдохе — в звуке, который мысль извлекает из музыкального инструмента тела, и этот звук отличен от всех других; и имя человека не есть только слово. Лосевская максима «Имя вещи есть выраженная вещь»4 в полной мере к имени человека не относится, имя не есть выраженное лицо — в полной мере. Конечно, когда мы произносим имя человека, мы представляем себе его лицо (в широком смысле) — не только напряжением памяти или воображения, но и, в большей или меньшей степени, чувственно и эмоционально. Но это — не равновесное соотношение.
С одной стороны, имя — больше, чем лицо. Созерцания лица, слушания голоса, слежения за пластикой тела — нам недостаточно: нам непременно нужно знать имя, чтобы мы могли сказать, с большей или меньшей натяжкой: «Я знаю этого человека». Человек, которого постигла амнезия и который забыл свое имя, не найдет себе покоя, покуда не вспомнит его, хотя все его тело может находиться в целости и сохранности. Имя легко преодолевает расстояния и время: именно об имени справедливо говорить, что оно стало широко известно или сохранилось в истории. Имя все чаще представительствует за лицо: имя значится в официальных документах, имя мы называем и спрашиваем в телефонном разговоре. Рождение человека может совершиться в каких угодно условиях, но наделение именем — ритуал, то есть действие с более или менее выраженной сакральной (или псевдосакральной) составляющей. И, только получив имя — при обрезании ли, при крещении, при регистрации в конторе, человек обретает свой собственно человеческий статус и входит в сообщество людей. Имя, одним своим звуковым обликом, указывает на социальную значимость ситуации или место персоны в социуме: то же лицо, которое в быту может именоваться Марь-ванной, в официальной обстановке — Мария Ивановна (Мария Иоанновна же — лицо царской крови). Имя, между прочим, может обладать некоторой автономией и вести себя непредсказуемым и даже нежелательным для лица образом. Так, известно, что некий молодой человек по имени Гай Октавий Фурин стеснялся своего относительно низкого происхождения (клан Октавиев принадлежал к всадническому сословию). Добившись сначала формального усыновления Гаем Юлием Цезарем и примкнув таким образом к престижному клану Юлиев, он со временем достиг высшей власти с титулом Император Цезарь Август. Ирония судьбы в том, что история закрепила за ним имя «Октавиан Август» (или просто «Октавиан»), таким образом, вернув ему именно то имя, которое он сам всю жизнь стремился предать забвению. И еще можно привести великое множество примеров из истории и повседневной жизни в пользу того утверждения, что имя — больше, чем лицо, и обитает на пространстве куда более широком, чем человеческое существо может себе позволить.
С другой стороны, имя — куда как меньше, чем лицо. Репертуар имен, рассеянных на европейском культурном поле, весьма небогат, одни и те же имена, в незначительно отличных — сообразно национальному языку — формах, повторяются и повторяются из столетия в столетие. Но ведь те люди, что их носили и носят, и будут носить, — уникальны! Существуют многочисленные исследования, выводящие закономерности: все Александры, в соответствии со значением имени, обладают такими-то и такими-то качествами, или: «В Александрах обычно некоторая тонкая отрешенность от жизни»5. Но ни одно из этих исследований не претендует, да и не может претендовать на то, чтобы описать внешний и внутренний облик — лицо — каждого Александра, каждого Авраама, каждой Зои и каждого Юрия. Как же быть? Вот, бывали когда-то у людей имена тайные, рожденные в интимном диалоге родительских душ с духами всепорождающей природы; но слабость и недостаточность их в том, что они были отключены от жизни, не варились в ее горячем бульоне, не выявили в нем всех своих свойств и задатков... так и умолкли. Вот есть у нас теперь другие имена — целиком погруженные в жизнь и более социальные, нежели личные; удобные, эластичные, но как Николаю пробиться сквозь всю эту толпу Николаев к себе самому, единственному? Каково оно — мое имя как лицо, «вложенное внутрь» и «явленное изнутри»? В наших именах — что былых, что нынешних — есть какая-то недосказанность, незавершенность круга, несовершенство связи «имя — лицо». Как быть?

* * *

Представляется, что ответ лежит в самом человеке, в его трехчастности (тело — душа — дух). Путь человеческого существа из небытия к бытию также трехчастен.
У всякого человека есть личное представление о его личном небытии (где я был, скажем, в 1612 году? — а нигде не был, не было меня: нет в памяти ничего, кроме черной пелены и, может быть, фантазий). И это личное представление о небытии ясно отличается от личного же опыта реальной жизни — опыта, который человек помнит, ощущает как свой, неотъемлемый.
Первая часть личного пути человека начинается тогда, когда он — однажды — извлекается из небытия и начинает быть — в материнской утробе. Там — весь его мир: его твердь земная, его море, его твердь небесная, его дом; там он слышит голос матери, лица которой он не видит (и в существование которой, будь он там постарше и поначитанней, он мог бы и не поверить). Там — от начала и до конца, полностью — формируется его тело, и закладываются все программы дальнейшего физического развития. Вот почему доктора в это время настоятельно советуют маме соблюдать определенные правила, ведь в противном случае дитя может появиться на свет с болезнями, которые осложнят его будущее. Пока дитя обитает в лоне матери, оно многое воспринимает из того, что происходит вне его; реагирует, общается. Имени — в полном смысле слова — на этом этапе жизни у него нет, однако неким неформальным, тайным, домашним именем его могут и назвать. Оканчивается этот этап человеческого пути весьма драматично: все, что было привычным и своим, человеку приходится покинуть, и не он решает — когда; родившись же, он оказывается в совершенно ином мире, видит фигуры каких-то существ, и — наконец — видит маму, которую легко узнает, потому что она всегда была рядом.
Вторая часть личного пути человека начинается тогда, когда его тело (т.е. его носитель в этом мире) сформировано. Второй этап своей жизни человек тоже проводит в утробе, но — побольше. Здесь — весь его мир: его твердь земная, его океан, его твердь небесная, его дом; вне этой атмосферной утробы жизни ему нет (к слову, если судить по фантастическим романам, ностальгия по Земле всегда являет себя раньше, чем успехи в колонизации дальних планет). На этом этапе — от начала и до конца, полностью — формируется в человеке невидимое: разум, душа, воля, складывается личность. Вот почему все религии в это время настоятельно советуют человеку соблюдать определенные правила, ведь в противном случае в невидимом могут завестись изъяны, которые осложнят его будущее.
Именно на этом этапе — этапе формирования личности, индивидуального лица — у человека появляется настоящее имя (имена). И вот отсюда начинает быть понятным, почему и зачем во все времена среди имен человека обязательно фигурировали имена с историей — не новые, только что придуманные, а — старые, традиционные: родовые имена, имена авторитетных личностей, имена бабушек и дедушек. Христианская же цивилизация со всей наглядностью делает выбор в пользу имен святых, среди которых имеются цари и нищие, великомудрые книжники и простецы, славные воины и нежные девы, странники и многодетные матроны. Это — модели развития личности, и это — выраженные в имени программы обучения в земных университетах, программы прохождения земного пути. Именно с такой интенцией — приобщить человека к той или иной программе — давалось (и дается) и родовое имя, и имя «в честь» кого-либо, и nomen regni, и имя, которое произносится над купелью, и имя, которое присваивается при монашеском постриге.
Наше слово «личность», происходящее от славянского «ликъ» «сонм, хор», наглядно выявляет соборный характер личности, формирующейся не только «горизонтальным» социумом (общество современных человеку людей, круг, среда), но и «вертикальным» (святой — через свое имя и покровительство, а также другие праведники с тем же именем). Человек, получая имя святого, как бы принимается в его класс, где и проходит обучение на личность. Имя, таким образом, — не откровение о личности, а программа пути к ней.
Заметим, что на этапе формирования личности человек вправе выбирать для себя (и своих детей) ту или иную программу обучения. Так, на Руси до XVII — XVIII вв. (отчасти в русле укоренившейся привычки к двуименности) бытовал обычай нарекать человека «прямым» именем — именем святого, чей праздник отмечался в день рождения младенца, а затем, через крещение, и основным именем, как правило, одним из тех, что были приняты в роду. «Прямое» имя, соответственно, полагалось данным от Бога, основное (публичное) избиралось по человечьему произволению; покровителями человека в этом случае считались оба святых. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский по «прямому» имени был Косма; Космой (Кузьмой) был, как известно, и гражданин Минин (совпадение?). Подвиг наших национальных героев, совершенный со всем мужеством и бескорыстием, исцелил страну от страшной смуты, и было это как чудо; недаром они носили имя мученика, целителя-бессребреника и чудотворца.
О третьем этапе человеческого пути из бытия к небытию говорить затруднительно: полноценных опытов возвращения из состояния рожденности назад, в утробу (которая — весь мир, см. выше), нет. Можно лишь констатировать, что о существовании этого третьего этапа знали все народы, и это знание, в частности, выразилось в наличии у всех народов более или менее детально разработанных погребальных ритуалов, ориентированных на обеспечение человеку перспективы. Можно также предполагать, что логика предыдущих двух этапов (этапа развития тела и этапа развития души) сводится именно к необходимости этого третьего — этапа духа, этапа реализации личности и приобщения к бытию уже вне времени и вне пространственных границ. Мы знаем, что символически вхождение в этот этап представляется как рождение (см., например, иконографию Успения Пресвятой Богородицы). И знаем также, что именно к этому этапу относится обетование: «…побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает» [Отк. 2:17]. Белый камень как символ оправдания и новое имя — как награда; то самое, которое выражает собой всю суть человека, его прошлого и его будущего; уникальное имя, данное уникальному человеку его Творцом.
Смысл обретений, сделанных на одном этапе человеческого пути, становится ясен только на следующем этапе. Зачем человеку ноги в материнской утробе? — затем, что потом он на них встанет и пойдет. Зачем человеку именно такое имя? — это, очевидно, будет ясно на следующем этапе; теперь же, по словам апостола Павла, «мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан» [1 Кор 13:12]. Сейчас имя вплетает личность в некую единую ткань (история рода, народа и человечества), но целиком этот узор можно будет рассмотреть только сверху.
Вот, в качестве примера, какой рисунок мы можем разглядеть сейчас. На пространстве библейского повествования ведут долгий диалог безумие и мудрость — под разными символами и в разных обличьях. То они являются как аллегорические фигуры Премудрости (Софии) и Жены Чуждой; первая воплощает благо и порядок, вторая — разврат, неверие и беззаконие (Книга Премудрости Соломона). То они меняются местами, и мудрость оборачивается мертвой образованностью законников-фарисеев, а безумие — спасением («…юродством проповеди спасти верующих; А мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие» [1 Кор 1]). И вот как вторят этому смысловому рисунку имена русских святых жен, последовательно расположившиеся на полотне истории. Первой святой, чьи чтимые мощи были доставлены в Киев из Византии, была Варвара («чуждая, иноземка»); Русь как бы присвоила Варвару, сделала эту «жену чуждую» своей и построила в ее честь храмы. Спустя многие годы в одном из Варвариных храмов принимает крещение следующая святая жена — София, княгиня Слуцкая, чьи жизнь и служение оборвались, когда ей было 26 лет. Спустя следующий долгий промежуток времени свое служение начинает Ксения (будущая Ксения Петербургская); в это время ей именно 26 лет: она как бы принимает эстафетную палочку из рук Софии, а имя ее — «чуждая», а также характер служения — юродство, перекликаются и с аллегорической Женой Чуждой из Книги Премудрости Соломона, и со спасительным безумием, о котором говорит апостол Павел. И Варвара Илиопольская, и София Слуцкая, и Ксения отвечают символическому образу из Апокалипсиса: «…Жена, облеченная в солнце… И родила она младенца мужеского пола, которому надлежит пасти все народы жезлом железным» (по толкованию св. Андрея Кесарийского, младенец мужеского пола — суть чада Церкви, не ослабленные похотями). Так, Варвара изображается с мужским (воинским) атрибутом, мечем, и, к слову, считается покровительницей ракетных войск стратегического назначения; в эпитафии на смерть Софии сказано: «…разве ты менее рыцарь, чем гордый супруг твой великий?»; ну, а Ксения велела именовать себя именем мужа — Андрей («мужественный»).
Святые девы-воительницы не пишут ни трактатов, ни романов, ни мемуаров. Они пишут своими жизнями по ткани земной истории человечества, и в этих посланиях отчетливо различимы: связность повествования, преемственность между смысловыми частями и абсолютное соответствие логике Писания. По мере сил вглядываясь в эти — и другие подобные им — письмена, мы видим и себя сопричастными им — ведь наши имена им уже сопричастны.

 

Примечания

1 Тайлор Э.Б. Первобытная культура. М., 1989. С. 35 и далее. вернуться назад
2 Маковский М.М. Феномен табу в традициях и в языке индоевропейцев. Сущность — формы — развитие. М., 2006. С. 5. вернуться назад
3 Хайдеггер М. Время и бытие: статьи и выступления (пер. с нем.). М., 1993. С 50. вернуться назад
4 Лосев А.Ф. Бытие — имя — космос. М., 1993. С. 651. вернуться назад
5 Флоренский П.А. Имена. СПб., 2007. С. 136. вернуться назад