АЛЬМАНАХ "АКАДЕМИЧЕСКИЕ ТЕТРАДИ"
Тетрадь четвертая.
Литературоведение
А.И. Чагин
"К вечности тяжелый перелет". Владимир Смоленский
В 1946 г. Владимир Смоленский написал "Стансы" – одно из самых, или, скорее, самое знаменитое свое стихотворение, "коронное", которое он, один из лучших чтецов русского Парижа, всегда с неизменным успехом читал на поэтических вечерах: Именно от "Стансов" стоит начать разговор о В. Смоленском, хотя написано стихотворение после войны, позади уже осталась немалая часть пройденного пути: Гражданская война, эмиграция, стихи межвоенных десятилетий. Но видно отсюда многое, ведь всем своим содержанием стихотворение это обращено к самым истокам, к началу жизни, а поэтический его строй естественно соединил в себе черты, составившие своеобразие мира, создаваемого Владимиром Смоленским. В начале пути был описанный в стихах дом, родительское имение под Луганском; был отец, помещик и жандармский полковник, расстрелянный красными прямо в имении на глазах у сына. Потом – участие в Гражданской войне, Добровольческая армия и уход из России с войсками Врангеля, Тунис (где В. Смоленский начал писатьстихи) и, наконец, Париж.Закрой глаза, в виденье сонном В полной мере, в наиболее, быть может, совершенном виде сказалось в "Стансах" то, что всегда было присуще поэтическому миру В. Смоленского, – погружение его в традицию. Классический стих, простая и торжественная ямбическая его поступь здесь глубоко осознанны, провозглашены (во второй строфе) как воплощение утраченной, но навсегда оставшейся в сердце Родины. Здесь – родственность тому, что утверждал и в поэзии своей, и в критических статьях В. Ходасевич, для которого верность ямбу была равна верности "пушкинскому дому" в русской культуре, да и самой России (вспомним его слова о ямбе: "Он крепче всех твердынь России, Славнее всех ее знамен"). Ведь именно его В. Смоленский считал первейшим своим учителем: один из создателей и деятельных участников поэтической группы "Перекресток", ориентировавшейся на опыт неоклассицизма и растущей под "крылом" Ходасевича, В. Смоленский постоянно публиковался в "Возрождении", где тот был ведущим литературным критиком. Да и сам Ходасевич, страстный ревнитель пушкинской традиции, классического русского стиха, уже в отклике на первый сборник стихов Смоленского "Закат", вышедший в Париже в 1931 г., подчеркнул внутреннюю близость своих творческих принципов тому, что увидел в стихах молодого поэта: "Стихи Смоленского очень умелы, изящны, тонки – по нынешним временам даже на редкость. Вкус никогда (или почти никогда) не изменяет ему. Вся его поэтика мне, пожалуй, особенно близка и понятна по многим причинам"1. И не только верность классической традиции была здесь важна: сам пассеизм Смоленского, выходящий за пределы собственно поэтики, одухотворяющий лирическое чувство, составляющий и тон, и смысл его поэзии, был близок и понятен мэтру русского поэтического Парижа. В той своей первой рецензии Ходасевич словно пишет о "Стансах" – стихотворении, которое ему было не дано прочитать, но многое в котором Ходасевич провидел тогда, в начале 1930-х. "Уже сейчас он живет как будто не в жизни, а в воспоминании о жизни, еще недавно существовавшей. /…/ Если он еще жив, то только потому, что в нем еще бродит воспоминание о мире, которого он уже не застал (в "Стансах" чуть иначе, что дела не меняет – тот ушедший мир автор застал, образ его остался в уголках памяти, удержался в сознании "мальчика черноглазого". – А.Ч.), который уже находится за его горизонтом и лишь оттуда пускает свои последние лучи "веры, любви, “идеала”"2. И когда Ходасевич пишет там же о "тонком, закатном свете", которым озарены строки стихов молодого поэта, то обратим внимание: именно этот "тонкий, закатный свет", именно эти лучи "веры, любви, “идеала”" озаряют и строки "Стансов". Как видим, уже первый сборник Смоленского не прошел незамеченным; добавим, что, помимо Ходасевича, о нем писали Г. Адамович, П. Бицилли, Г. Струве. Успех этот не был неожиданным: и первые публикации стихов Смоленского (многие из них – в "Возрождении", в "Сборниках" Союза молодых поэтов и писателей) были замечены читателем и критикой. Неизменный литературный оппонент Ходасевича Г. Адамович в своей рецензии на "Закат" обратил внимание на ту сторону поэтического дара Смоленского, о которой умолчал Ходасевич. Вернемся в 1946 г., к "Стансам", и перечитаем вторую строфу стихотворения. Открывающаяся здесь поэтическая картина ушедшего идеального мира полна простора и музыки: перед нами высокий купол, "щит" небес, а под ними простирается "вся Россия", звучащая, "как ямб торжественный", и кажется, что возникающая здесь высокая музыкальная нота, одухотворяющая образ России, этот неумолчный праздничный звон рождается именно от ударов ласточкиных крыльев о "щит" высоких небес. О роли музыкального начала в поэзии Смоленского и сказал Г. Адамович в своей рецензии на сборник 1931 г., чутко уловив уже тогда силу этой стихии в его поэтическом мире: "Смоленский выдвинулся быстро и занял место в первом ряду наших молодых поэтов по праву. Он, несомненно, даровит. Помимо этого, стихи его обладают особым свойством "нравиться": иногда видишь даже их слабости, замечаешь недостатки, но стихи, все-таки, кажутся хорошими, удачными, благодаря пронизывающей их музыкальной прелести"3. Музыка действительно всегда звучала в стихах Смоленского. В "Стансах" эта стихия уже управляется рукою мастера, сообщающего ей силу и глубину символа; прежде же, во многих стихах "Заката", а потом и второго сборника Смоленского, "Наедине" (1938), она наполняла собою всю открывающуюся поэтическую картину – так случилось, скажем, в стихотворении, открывающем сборник 1931 г.: Как лебедь, медленно скользящий В этом растворении в музыке, плывущей и эхом повторяющейся над темной бездной "выдуманного мира", чувствуется, конечно, влияние русских символистов, отсюда – воодушевление верленовским призывом "Музыки прежде всего!". Правда, Ходасевич, имея, возможно, в виду в первую очередь только что приведенное стихотворение, справедливо предостерегал от соблазна вести родословную поэзии Смоленского от творческого, духовного опыта символистов: "Символисты стремились прочь из мира реального, но для того только, чтобы проникнуть в иную, самую подлинную, самую настоящую реальность. Смоленский, напротив, оставаясь в мире, который ему представляется абсолютно реальным и безвыходным, произволом воображения создает мир заведомо ложный, прекрасный имен но тем, что всякая реальность из него исключена вовсе Смоленский так и зовет этот мир – "ненастоящим", "выдуманным". Вечный путь символиста – из миража в действительность. Смоленский мечтает о том, чтобы хоть иногда убегать из действительности в мираж"4. Проницательное суждение, высвечивающее, быть может, главное, что несла в себе ранняя поэзия Смоленского, стихи двух первых его сборников. К этому мы вернемся, но прежде заметим, что само обращение Ходасевича к опыту русских символистов в размышлениях о стихах первого сборника Смоленского все же было неслучайным. Так же неслучайно в размышлениях других критиков о поэзии автора "Заката" и "Наедине" возникали – наряду с именамиЛермонтова, Тютчева – имена А. Блока, других поэтических кумиров рубежа веков. Оставаясь в глубинных основаниях своей поэзии принципиально чуждым тем задачам, которые ставили перед собой русские символисты (о чем писал Ходасевич), Смоленский, в то же время, в построении своего поэтического мира усвоил немало уроков из их опыта. Это и музыка, переполняющая его стихи, и призрачность, прозрачность очертаний описываемой "реальности" – как в только что процитированном первом стихотворении сборника "Закат", как в "Мосте", где "арка воздушная моста" становится "гранитной ладьей", уносящей на гребне волны души бродяг и проституток в вышину, "в небесные сады" (не самое сильное, но вполне характерное для автора "Заката" "псевдосимволистское стихотворение", как точно заметит современный исследователь5). Эти черты будут и дальше жить в поэзии Смоленского. Вернемся к "Стансам", к возникающей здесь картине идеального, навеки утраченного мира. Все здесь пронизано высокой символикой: и образ "погибшего дома", и звучащий торжественной нотой образ ушедшей в прошлое России, и явившиеся из этого прошлого родители, и даже "роза в вазе", бессмертие которой слишком напоминает о надгробном мраморе. И обратим еще раз внимание на образ небесного щита в создаваемой поэтом идеальной картине былой России – в нем живет идея защиты, доброй силы, оберегавшей некогда родную землю. Двумя же строфами ниже образ небес преображается, наполняется грозным, враждебным звучанием: отец с высоты балкона, т.е. с высоты "погибшего дома" (тоже символическая высота – балкон этот словно висит над всей былой Россией), видит, "как проступают там, в лазури, / Судьбы ужасные черты". В этом видении, в проступающем в лазури небес страшном рисунке приближающегося гибельного будущего опять оживает опыт русских символистов; здесь неизбежно вспоминаются "куликовские" строки Блока: и "закат в крови", и "широкий и тихий пожар" над Русью, и мгла, встающая над грядущим днем. Не забудем и о том, что в новые времена, когда прежней России не стало, в поэзии нашей возникли иные – и тоже идущие от опыта символизма – образы родных небес, созданные другими поэтами. Вспомним у Мандельштама: "небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая…". "Щит" (в стихах о прошлом) и "палица" (в стихах, обращенных к настоящему) – неслучайны; конечно же, это полюса в смысловой палитре образа небес России в нашей поэзии первой трети минувшего столетия. Ты встанешь в некий час от сна, Поэзия Смоленского тех лет – это, прежде всего, исповедь души, гибнущей "меж камней бытия", покидающей мир, лишенный каких-либо духовных опор: Ни смерти, ни жизни, ни правды, ни лжи, ни людей. Именно поэтому чужды поэту те задачи, которые ставили перед собой символисты. Об этом и писал Ходасевич:"Символисты искали душу мира. Не то – у Смоленского и у той молодой поэзии, типическим представителем которой он нам является. Для Смоленского мир мертв и состоит из одной только внешней оболочки, за которой ничего нет. Душа от него отлетела"10. Мир не просто мертв для Смоленского и его сверстников, он иллюзорен, здесь за "внешней оболочкой" – пустота, здесь нет ничего, чем живет душа: "Сквозь толщу бледного эфира / Доходят, слышные едва, / Несуществующего мира / Неясные, как сон, слова. /… / Нет ничего, ни зла, ни блага, / Ни мудрости, ни правды нет…" ("Как в водах темного колодца…") А если мир вокруг лишь "отраженный свет", если нет ни добра, ни зла, значит, нет и Бога; значит, не для чего и не о чем писать (ведь для Смоленского были очевидной истиной слова его учителя Ходасевича о религиозной сути искусства, которое "не будучи молитвой, подобно молитве, и есть выраженное отношение к миру и Богу"; для него вдохновение равнялось "благодати Божией"11): Какое там искусство может быть, В этом обезбоженном мире, который покидает гибнущая душа, жизнь представляется гибельным движением к концу – о чем и говорит поэт в стихотворении "Закат", давшем название первому сборнику: "Пожаром дымным наши дни горят, / Горячий пепел ветер развевает. / Прекрасный и торжественный закат, / Как Ангел, над землею пролетает". Бессильны мы, обречены судьбе, * * * Итак, в мире автора "Заката" нет ни добра, ни зла, ни надежды, ни Бога. Душа человеческая гибнет в этом мире и покидает его, а поэт стремится сбежать из него в мираж, в "мир выдуманный". Однако проходит 7 – 8 лет, и в стихотворениях второго сборника Смоленского "Наедине" начинают возникать первые признаки воскрешения души. Все чаще теперь поэт охвачен не стремлением бежать из этого мира, а, напротив, острым ощущением краткости земных сроков ("Еще прозрачны дни, а ночизвездны, / Но слышишь скрип уже подгнивших скреп? – / Дыши, дыши, пока еще не поздно, / Смотри, смотри, пока ты не ослеп"), желанием причаститься к миру, запечатлеть в душе каждую подробность стремительно проносящейся жизни, смотреть "на звезды, на людей, идущих мимо, / На все твое, что станет не твоим". Если первый сборник поэта открывался стихотворением, говорящим о бегстве души из этой жизни в мир "призрачный, ненастоящий", "выдуманный", то стихотворение, открывающее сборник 1938 г., звучит уже как гимн душе человеческой, "беззащитной и непобедимой", вобравшей в себя и всю радость, и всю боль земной жизни, несущей в себе свет любви и надежды: Если прежде судьба человеческая представлялась поэту путем смерти, путем мертвой души в мертвом мире, над которым – пустая "ледяная высота", то теперь и сама смерть представляется ему иначе – как шаг в вечность, переход в вышние пределы:Нет тебя счастливей на земле, Эта вера в высшую силу, возвращающаяся в только начавшую отогреваться душу, рождает в ней надежду, и у Смоленского возникают строки, совершенно невозможные еще недавно, в стихах первого сборника: "…А все-таки, наперекор всему, / Как звездный луч сквозь пустоту и тьму, /… / Слетает к нам надежда. Все слабей, / Но все ж мы можем улыбнуться ей". Именно вера спасает душу поэта, поднимая ее"наперекор всему" над ужасом пережитого, над безотрадностью земного пути: "И знаю, что спасенья нет, / И верю, что спасенье будет".В томлении смертном, на смятой постели, Вера, однако, не была единственной силой, воскрешающей душу и рождающей в ней надежду. Впервые в стихах второго сборника возникает тема любви как одной из верховных стихий бытия, озаряющей жизнь и пронзающей душу. Вспомним: в стихотворениях "Заката" любовь была неотделима от мыслей о смерти, от одиночества и страдания. Мир любви в стихах первого сборника был предельно свернут, оставалась, в основном, убежденность в гибели любви в этом мертвом мире: "У нас оледенела кровь / От ожиданья и печали, / Свою умершую любовь / Мы в страхе к сердцу прижимали". Ходасевич писал об условности, безличности любви в "Закате", о том, что "здесь есть любовь, но нет возлюбленной"13. "Мир – мертвец, – писал Ходасевич о стихах "Заката", – он обрекает человека на одиночество, а любовь становится в нем лишь мгновенным бликом света, тут же исчезающим и забытым: "С тобою в этом мире мы одни, / И я забыл твое лицо и имя…". Иная картина открывается нам в стихотворениях второго сборника – здесь имя возлюбленной сияет над миром неугасимым светом: "Семь букв, три слога, слово, имя – ты, / Сиянье из небесной темноты. / Семь букв, как цепь стальная, – не порвать, / Семь букв, до смерти их не дописать". Происшедшую в поэзии Смоленского знаменательную перемену отметил и Ходасевич в своем отклике на второй сборник: "Любовь составляет основное содержание и ось книги"14. История любви здесь теряет свою безличность, она трагична, ибо сопряжена с ложью и душевной мукой, а в итоге – с утратой любви ("Если ты любишь кого-нибудь больше себя…", "О тяжелом, неизбывном горе…). И все же несправедлив был Ходасевич, утверждавший, что "любовь, составившая тему новой книги, несмотря на всю свою относительную силу, по существу осталась для Смоленского лишь заслоном от подавляющей его безнадежности", что трагедия гибели любви отбросила поэта назад, на тот же круг одиночества и отчаяния, в котором он существовал и прежде, и что теперь поэт "вновь очутился лицом к лицу со своим язвительным одиночеством, в той пустыне, которою мир ему представляется"15. Нет, любовь, пусть и ставшая "горстью пепла", навсегда преобразила душу познавшего ее поэта; теперь он пишет "о душе, что увидала свет, / И от света навсегда ослепла". Утрата любви ввергла его в отчаяние, окружила "непроглядной тьмой", но это уже не та всепоглощающая тьма, что накрывала прежде весь мир и душу поэта – теперь пробивается сквозь нее, "сквозь слезы, сквозь года, / Сквозь тщету и боль, сквозь клочья дыма, / Свет – тот самый, что сиял тогда, / Нестерпимый и неугасимый" ("О любви, которой больше нет…"). Мрак не может уже до конца поглотить возрождающуюся душу, ибо в ней самой и сила любви, и свет надежды. Именно об этом пишет Смоленский в одном из самых "тютчевских" своих стихотворений (память о Тютчеве неизменно живет в его стихах, что отмечали и критики16): "Храни бесстрастные черты, / Копи надежды и мечтанья, / И обо всем, что знаешь ты, / Упорное храни молчанье. / … / И темную смиряя кровь, / Таи за тишиной молчанья, / Неутолимую любовь, / Неугасимое сиянье". Потому и завершается любовная история благодарным прощанием с любовью в одном из лучших стихотворений второго сборника: Убеждаясь в том, что на страницах второго сборника вера и любовь исцеляют возрождающуюся душу, не забудем: этот путь возрождения здесь только начинался, не был ровным и легким, и во многих стихотворениях "Наедине" возникают те же мотивы отчаяния, обреченности и неприятия мертвого мира, что царили в стихах "Заката". Звучат здесь строки о "мертвой душе" ("Ты встанешь в некий час от сна…"); возникает – в стихотворении "Есть тишина, ей нет названья…" – и страшная картина мира как царства смерти; продолжается возникший еще в "Закате" мотив камней как символа обступающего и проникающего в сердце мертвого мира: "Стало каменным сердце, и камни, и камни повсюду" ("Никого не любить, ни себя, ни других – никого…").Уходи навсегда, исчезай без следа в темноте, Безотрадность бытия рождает (в том же, например, стихотворении) и новый мотив в поэзии Смоленского – мотив "пьяной музы": "Надо много вина, чтоб забыть, чтоб поверить опять, / Надо много вина, чтобы сердце согреть ледяное, / За кабацкою стойкой – последнее место земное, / Где мы можем еще улыбаться, любить и мечтать". Мотив этот, напомним, рождался не просто так, "за кабацкою стойкой", – за ним стояла немалая литературная традиция. Помимо напрашивающегося воспоминания о "Москве кабацкой" С. Есенина (стихи которого в эмиграции прекрасно знали), здесь живет память и о Блоке с его "Я пригвожден к трактирной стойке…", с "Незнакомкой"; отсюда тропа тянется и к Достоевскому с его Мармеладовым, чье "исповедание пьяницы", по словам Розанова, слушали вся Россия, весь мир, замирая и плача над этим исповеданием. Мало того – здесь раздается яростный и кощунственный призыв, отвергающий и любовь, и веру: "Проклясть глухой и темный мир, / Людей, и Ангелов, и Бога, / Мерцанье звезд, бряцанье лир, / Сиянье у ее порога". Но теперь даже самая тяжкая минута отчаяния, даже спокойная констатация уже происшедшей жизненной и духовной катастрофы сопряжены с проблеском надежды: И если прежде, в стихах первого сборника, поэт писал о бессмысленности искусства ("Какие там стихи – к чему они…"), то теперь у него возникает иной образ музы: "Уходит жизнь, слабеют силы, / И все невыносимей жить, / Но голос музы, голос милый / Не в силах сердце разлюбить". Продолжением этих размышлений о спасительной силе искусства становится одно из самых известных у Смоленского стихотворений, посвященное В. Ходасевичу, где возникает символический образ колоса, проросшего "на камнях", пронзающего "слабыми корнями налипшую на камнях грязь" (вот, кстати, какое знаменательное завершение получает здесь идущий еще от стихотворений первого сборника мотив "камней" – воплощения мертвого мира):Все давным-давно просрочено, Именно через тему искусства, его животворящего слова приходит в поэзию Смоленского образ Родины. Вспомним, ведь в стихах первого сборника не было ни слова о России, она словно исчезла с духовных горизонтов поэта. Настолько, наверное, были больны и полны такого страдания эти мысли о потерянной родной земле. Здесь же, на страницах "Наедине", в стихотворении "Огромные, двуглавые орлы…" в образе мрачной ледяной громады ушедшей в былое империи ("Огромные, двуглавые орлы / Средь вековой, среди российской мглы") Родина возникает в раздумьях об одном из самых дорогих поэту предшественников, оОн медленно и мерно дышит – Лермонтове, о его трагической и ранней гибели (на это указывают "плач зурны" и пришедшие из "Маскарада" фигуры мечущих карты ловких шулеров). Образ Родины, как видим, связан здесь с мыслью о гибели Поэта, т.е. искусства, самой жизни, "когда уже не изменить судьбу, / Когда свинец в боку, мертвец в гробу", но все же он возникает на страницах второго сборника. А следом за этим стихотворением – словно прорвало шлюзы– идет целый ряд стихов о Родине: "Иногда, из далекой страны…", "Кричи не кричи, – нет ответа…", "Стихи о Соловках". И вместе с полным, безоговорочным неприятием нового пути России звучат здесь слова о столь же безоговорочной любви к ней и ненарушаемой с ней связи: А рядом с этим признанием в любви возникает (в "Стихах о Соловках", о трагической участи обреченных на молчание узников, которым "некому помочь") другая неизбежная мысль, которой не было места в мертвом мире "Заката", – мысль о жизненной важности указанной Господом миссии поэта:Кричи не кричи – нет ответа, Он для того тебя оставил жить, В своем отклике на "Портрет без сходства" Г. Иванова Смоленский писал: "В эмиграции о России были написаны груды стихов. Все они, может быть, были полны самых лучших чувств, но почти все они канули в Лету, потому что одних лучших чувств для поэзии мало. Гражданская тема очень трудна, она по своему качеству ниже трех главных и вечных тем поэзии: Бога, Любви и Смерти. Любовь к отечеству есть чувство благородное, но с него очень легко соскользнуть в вульгарный или слащавый патриотизм. В нашем веке, я думаю, только А. Блоку, А. Белому, В. Ходасевичу и Сологубу удавалось поднять стихи о России до подлинной поэтической высоты. Георгию Иванову это тоже удалось…"17. Ряд названных здесь имен сегодня можно, конечно, уточнить, но ясна справедливость самого суждения поэта о гражданской теме, как ясно и то, что в этом ряду по праву должно стоять и имя Владимира Смоленского. (Эта оценка поэзии Смоленского, внимание к ней были у Ходасевича неизменны – в 1937 г., за два года до смерти, признаваясь в письме к Н. Берберовой в своем "предельном разочаровании в эмиграции" и эмигрантской литературе, он писал о том, что сохраняет "остатки нежности" только к Смоленскому и Сирину (Набокову)23. Сам выбор этих двух имен ясно говорит о том, как высока была планка, по которой он судил о творчестве автора "Заката" и "Наедине". "Притяжение" двух поэтов, старшего и младшего, было взаимным. Не забудем, что Смоленский был одним из тех наиболее близких людей, кто нес гроб с телом Ходасевича в последний путь на кладбище Булонь-Бьянкур.) * * * В третьем, не вышедшем отдельно, сборнике "Счастье" (он вошел в "Собрание стихотворений" 1957 г.), объединившем стихи конца 1930-х – 1950-х годов, в поэзии Смоленского зазвучали новые ноты. Уже само название сборника говорит о пережитом духовном переломе, об увеличивающемся разрыве с "закатными" переживаниями начала 1930-х. Это ясно видишь прежде всего в стихах о любви. В жизни поэта появилась новая любовь – вторая его жена Таисия, и в поэзии его впервые поселяется чувство радостного приятия жизни: "Оттого, что я тебя люблю, / Ласточку веселую мою, /…/ Благостна, печальна и светла / Божия улыбка расцвела". Любовь становится теперь центром мира, в котором живет поэт: Все это не означает, конечно, что чувства отчаяния, безотрадности бытия не посещают больше поэта. Мысли о смерти по-прежнему возникают в его стихотворениях с завидным постоянством ("Быть может, скоро, на закате дня…", "А все-таки всего страшнее гроб…", "Прости, если можешь, – не даром ты плакал ночами…", "Надгробное рыдание…" и др.), безысходность и тоска, как и раньше, живут во многих его стихах, прорываясь в прямых признаниях: "...давным-давно / Я живу в аду…" или "Надоело мне все, надоело, / Перечислим же все не спеша: / И червям обреченное тело, / И томимая Богом душа". Но теперь на пространстве третьего сборника рядом с этим мраком возникает свет любви; любовь оказывается той силой, которая преодолевает страх смерти: "Какое нам дело, что где-то есть сумрак могильный / И что у Распятья горит гробовая свеча". Защищая свою любовь, поэт готов восстать даже против Бога:Не знаю как, не знаю почему, И все же в этом жестоком мире, где и счастье быстротечно ("…исчезнет вот это печальное счастье…"), вера в высшую силу оказывается последним и неизменным прибежищем для одинокой души: "О, дикая судьба, в тебе мое страданье / Я в счастие преобразить не смог… / И там, вдали, как сон воспоминанья… / Вся жизнь, как дым. Остался только Бог" ("Есть что-то дикое в моей судьбе…"). Христианские мотивы звучат в целом ряде стихотворений сборника, рождая в поэзии Смоленского высокую дидактическую ноту ("Стихи о нищих", "Святой Франциск Ассизский", "Святая Таисия", "Плащаница", "Горбун" и др.).Ты отнял у меня мою страну, Отсюда – и растущая вера в ниспосланную свыше миссию поэта, в торжество исторгнутого из сердца "божественного слова": "Видишь, какое в божественном слове / Заложено торжество – / Но каждое слово, как капля крови, / Из сердца из твоего" ("Все лучше и лучше, все выше и выше…"). Продолжается в новых стихах и начатый в "Наедине" путь "пьяной музы". Но и здесь очевиден знаменательный поворот: уводя от опостылевшей реальности, путь этот теперь рождает в поэзии Смоленского эпикурейские нотки: Интересно и другое: порой этот путь, ведущий за тесные пределы обыденного, затянутого "мутной пеленой" мира, где "белые ночи и черные дни", где "небо чугунное плоско", где "серенькие крыши" и "нищие сердца", открывает в палитре поэта необычные для него краски, сближая Смоленского с поздним Г. Ивановым, умевшим самые обыкновенные подробности жизни сделать предметом поэзии. Читая, скажем, ивановское стихотворение "Портной обновочку утюжит…" – неслучайно отметит его Смоленский в своем отклике на "Портрет без сходства", – где поэтическое воображение "включается" при виде самых "обыкновенных брюк" ("На синем белая полоска – граница счастья и беды"), мы можем увидеть нечто родственное ему в стихотворении Смоленского "Мы вышли ранним утром…", где одной из символических примет красоты и радости жизни становится придорожная грязь:Мы будем пить, пока вино в стаканах, В таких вот поэтических зарисовках замечаешь и другое – здесь порой на новый уровень выходит встреча с Родиной, начавшаяся в предыдущем сборнике. Теперь можно увидеть, как даже в поэтической картине, где нет ни слова о Родине, где поэт далек от мыслей о потерянной родной земле, все, что он описывает, увидено русскими глазами и прочувствовано русским сердцем, и потому в контурах окружающего просвечивают черты русской жизни: "Бредет по лужам баба, / Глядит на облака; / Мужик стругает палку / Зазубренным ножом, / Дымок струится жалкий / Над скудным очагом". Порою в подобных поэтических описаниях, возникающих в стихотворениях "Счастья", не только проступают исподволь приметы русского пейзажа, но и оживает (здесь же, в подробностях возникающей картины) культурная память, и тогда пелена "чужой жизни" прорывается, и сквозь нее, прямо и зримо, выходит наружу дорогой поэту "кусочек" духовного отечества:Мы вышли ранним утром В третьем сборнике память о России дает знать о себе и прямо, в обращении поэта к прошлому. Тогда рождаются "Стансы" – возвращение к идеальному образу России своего детства; рождаются "Мазепа" и, конечно же, "Стихи о Лермонтове" – образы духовной, исторической Родины. И если прежде, в стихотворении второго сборника "Огромные, двуглавые орлы…", облик автора "Демона" и "Маскарада" только угадывался, он был словно затянут "вековой… мглой" времени, то теперь возникающая картина лермонтовской России предельно ясна и приближена к читателю: "Есть скука и слава, шампанское, дикий Кавказ, / Есть слезы скупые из гордых и сумрачных глаз. / Есть Зимний дворец, и суров Государь во дворце, / Есть отблеск нездешний на детском усталом лице". Поэт словно склонился над смертельно раненным Лермонтовым, как склоняются над самым близким человеком, и шепчет ему те же слова, которыми некогда пытался утешить тень убитого отца: "О, как ты несчастен, мой бедный, единственный друг, / "А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг…" / В кавказском ущелье на грудь наведен пистолет – / Но смерти, мой мальчик, мой ангел, мой мученик, нет"24.Выхожу я на закате Мысли о Родине неизбежно обращают поэта к воспоминаниям о Гражданской войне – в эти годы Смоленским написано одно из самых знаменитых в эмигрантской среде стихотворений: Многое соединено на этом кратком стиховом пространстве: и тональность воспоминаний о героике былых боев, и афористическая краткость дневниковой записи, и символическая глубина и значимость оживших в памяти событий прошлого, подчеркнутые редкой по "попаданию в цель" смысловой рифмой – "ангелом" /"Врангелем".Над Черным морем, над белым Крымом, Тема России обретает в третьей книге и иное измерение – ведь это были годы войны, оккупации Франции, нападения Гитлера на Советский Союз. Многие поэты-изгнанники тяжело переживали кровавые события, происходившие на покинутой Родине. Боль от невозможности участвовать в защите родной земли, вера в победу над врагом слышны были в произведениях Н. Туроверова, А. Несмелова, В. Булич, других поэтов. Сложнее было у Смоленского – сердце его разрывалось между ненавистью и любовью, в его стихах тех лет возникали две России: Россия советская, непримиримость к которой не остыла со времен боев под белым знаменем, и Россия духа, "вечная Россия"25, та Отчизна, которой поэт оставался верен до конца. Трагедия, происходившая на просторах первой России, прокатившаяся по ней волна крови и огня, представлялись расплатой за все ее деяния; окончательное же торжество второй, вышедшей из этой огненной купели, виделось поэту неминуемым. В поэзии Смоленского рождались жестокие строки: Ты в крови – а мне тебя не жаль, Подобные поэтические признания дали, конечно, основание многим в эмиграции окрестить Смоленского "коллаборантом" осуждать его (или даже подвергнуть остракизму, как свидетельствуют воспоминания З. Шаховской и В. Яновского26) за "германофильство", хотя с немцами, как вспоминает та же З. Шаховская, Смоленский никогда не сотрудничал. Напротив, во время наступления немцев во Франции он, уехав из Парижа в Аррас, работал на военном заводе, производящем снаряды, повидал немало ужасов перевернувшей жизнь войны, чуть не подвергся аресту и расправе как "немецкий парашютист" (видимо, за разговоры на непонятном для окружающих языке)27. Я вижу, крылами блистая, То же признание в любви слышится и в других стихотворениях третьей книги: "России", "Не надо о России говорить…". А рядом с этой поэтической исповедью, в том же 1955 году Смоленский пишет: "Было бы отвратительно, если бы большевизм "удался", и в результате русской трагедии, страшных русских страданий, гибели русского духа, гражданеподобные советские рабы, вполне удовлетворяясь мещанским своим благополучием, жрали бы каждый день по бифштексу – догнали бы Америку, – предел чаяний своих обезьяноподобных вождей"28. В 1961 г. Владимира Смоленского не стало. Умирал он мучительно, от рака горла. После перенесенной операции не мог говорить – онемел поэт, чьи выступления были украшением поэтических вечеров. И вот так, с "перерезанным горлом и полуразбитою лирой", продолжал он писать. Многие стихотворения этого периода звучат как прощание, как поэтическое завещание.И не прощенно, не раскаянно, Эпиграфом ко всему пройденному пути звучат первые строки одного из стихотворений четвертой книги: "Я любил на земле Свободу, / Одиночество и стихи…" ("Первая строчка – от Бога", – сказал однажды Смоленский)30. Мысли о смерти теперь неизменно оборачиваются в стихах Смоленского верой в грядущую вечную жизнь, здесь звучит – как это случилось в стихотворении "Памяти Нины Фрид" – настойчивое напоминание самому себе о том, что даже "смертное томленье", муки ухода – это лишь "начало воскресенья, / К вечности тяжелый перелет". (Таким "тяжелым перелетом" к вечности, заметим в скобках, был и весь поэтический, духовный путь Смоленского, путь от безыс ходности и отчаяния мертвой души "меж камней бытия", под ледяной пустотой небес – к надежде, любви и вере "в славу, вечность, воскресенье".) Эта вера есть и в двух стихотворениях, написанных на смерть Георгия Иванова ("Умер друг – не плачь, душа, не надо…", "Тихо, тихо тает высь…"): "Тихо, тихо тает высь… / Помолчи и помолись. / У кладбищенских ворот / Молча воскресенья ждет / Друг, его похорони, / Голову пред ним склони, / Помолись о том, чтоб он, / В вечности преображен, / Вспоминая и любя, / Помолился за тебя". В последней книге особенно ясно высветилась внутренняя близость, родственность музы Смоленского поэтическому опыту Г. Иванова. Прощальные стихи автора "Стансов" ("Диалоги", "Между жизнью и смертью прослойка…", "Какое сердце, душа какая!.." и другие) по интонации горького окончательного спокойствия, по отказу от каких-либо литературных ухищрений и приходу к нагому поэтическому слову, по ясному ощущению вечности, открывающейся за краем"больничной койки", нередко просто совпадают со стихами "Посмертного дневника" Г. Иванова: Этот внутренний диалог двух "посмертных дневников" неслучаен. Близость Смоленского – поэта "лагеря Ходасевича"31, как выразился В. Яновский, – Г. Иванову и раньше, как мы видели, была достаточно явной; в последние же годы она утверждается поэтом и открыто, становится осознанной и прямо заявленной творческой позицией. Обратим внимание: в середине 1950-х Смоленский пишет две статьи, обращенные к творчеству двух наиболее значимых для него поэтов-современников, двух старших собратьев по эмигрантской судьбе: "Портрет без сходства" Г. Иванова" (1954) и "Мысли о Владиславе Ходасевиче" (1955). И вот что интересно: в обеих этих работах, каждая из которых временами поднимается до пафоса и определенности поэтического манифеста, Смоленский утверждал свою срединную позицию между этими двумя художественными мирами. Заявляя, что "Ходасевич был одним из самых замечательных поэтов ХХ века", он стремился разбить представление об авторе "Европейской ночи" как о "прилежном ученике Баратынского", "первоклассном мастере" и "второстепенном поэте" (это – из давней, 1928 г., статьи Г. Иванова "В защиту Ходасевича"). Оспаривая мнение Н. Берберовой, писавшей о том, что Ходасевич "математику всегда предпочитал мистике", Смоленский указывал на религиозную составляющую как на один из важных для него творческих ориентиров поэзии Ходасевича, поднимающейся – не отрицая их – над вопросами мастерства и школы: "Я думаю, что он даже не хотел, как Сальери, проверить (так в тексте – А.Ч.) алгеброй гармонию. Он знал, что алгебра (знание, мастерство) входит в гармонию как один из ее элементов, почему и презирал невежд, "вдохновенных недоучек", выставляющих наружу свою мнимую необыкновенность. Он знал, что форма связана с содержанием, как тело связано с душой. Он знал, что "свои чувства и мысли нужно подчинить тому высшему руководству, которое дается религией", что "свою страстную любовь к жизни нужно осветить любовью к Богу"… Зная все это, он, конечно, уже был не математиком, а мистиком"32. (Эта же мысль, напомню, звучит и в последних строках стихотворения "Все глуше сон, все тише голос…", посвященного Ходасевичу.) Однако, признавая правоту Ходасевича, призывавшего молодых поэтов учиться у классиков, овладевать мастерством, Смоленский в то же время – в статье о Г. Иванове – практически повторяет, почти цитирует слова из ивановской статьи 1928 г., словно подтверждая мысль Г. Иванова о нетождестве понятий "мастерство" и "поэзия": "У первоклассных мастеров получаются первоклассные стихи, но поэзии часто не получается. Пример тому Валерий Брюсов или Вячеслав Иванов. Божественность поэзии в том, что лучшие строки даются прекрасно и даром. /…/ Можно и нужно учиться стихосложению, но невозможно научиться поэзии, которая есть дар"33.Между жизнью и смертью прослойка – Вместе с тем, обращаясь к поэзии Г. Иванова, Смоленский, помимо столь значимых для него "магии" и "метафизики", открывающихся в звуке и интонации, в "открытии мира, который выше нашего понимания", и "в утверждении, вопреки всему, Божественной гармонии", считает необходимым как подлинный приверженец "Перекрестка", усвоивший и принявший заветы Ходасевича, сказать и о мастерстве Г. Иванова: "Какое чувство реальности, точность слов, трезвость, сухость, чувство меры!"34 Обращение Смоленского-критика к двум этим именам в последние годы жизни выглядит символически как подведение черты под собственными поэтическими поисками в минувшие десятилетия, проходившими между "Перекрестком" и "Парижской нотой", между Ходасевичем и Г. Ивановым. В статье о Ходасевиче сказано и другое: "Ходасевич был проницательным реалистом. Социалистическому реализму в Сов. России следовало бы поучиться у Ходасевича реализму проницательному, поскольку литература не есть бумагомарание и некое средство для материального благополучия и сомнительной славы, а есть героическая попытка преображения мира и жизни"35. Нечто близкое этому звучит и в статье о Г. Иванове: "Муза Георгия Иванова противится злу"36. Поэзия Смоленского – речь сейчас не об уровне творчества, но о тех целях, которые ставил перед собой художник, – о победе души человеческой, о трудном ее пути от отчаяния и безверия к свету и надежде; она также была и героической попыткой, и поэтическим свидетельством преображения жизни. Среди стихов Смоленского, собранных вдовой для последней книги, было и еще одно приближение к теме "Стансов" – стихотворение "А у нас на Дону…", где опять оживает память о пережитом, возникают никуда не ушедшие из души страшные образы прошлого (сожженного родного крова, мертвого казака) и звучит вера в грядущую Встречу: "Дон в крови позади, / Дон небесный еще впереди". Были и обращенные к жене прощальные стихи о любви – о ее бессмертии и непобедимости: "Да будет за все, за страданье, за гибель награда – / Бессмертье с тобой – мне иного бессмертья не надо". И последние, завершающие книгу строки – скорее не стихи, а запись на странице; умирающий поэт, не выбирая уже слов, торопится написать о самом важном: Умер Смоленский 8 ноября – на следующий день после даты, перевернувшей и навсегда определившей его судьбу. Рядом с его кроватью собравшиеся родные и друзья увидели томик стихов Бунина – книжку, которую он выбрал напоследок, перед окончательным своим перелетом.О гибели страны единственной,
Примечания 1Ходасевич Владислав. Книги и люди. "Закат" // Возрождение. 1932. 7 января, с. 4. |