АЛЬМАНАХ "АКАДЕМИЧЕСКИЕ ТЕТРАДИ" 

Выпуск пятнадцатый

Тетрадь четвертая.
Литературоведение

А.И. Чагин

"К вечности тяжелый перелет". Владимир Смоленский

 

В 1946 г. Владимир Смоленский написал "Стансы" – одно из самых, или, скорее, самое знаменитое свое стихотворение, "коронное", которое он, один из лучших чтецов русского Парижа, всегда с неизменным успехом читал на поэтических вечерах:

Закрой глаза, в виденье сонном
Восстанет твой погибший дом –
Четыре белые колонны,
Над розами и над прудом.

И ласточек крыла косые
В небесный ударяют щит,
А за балконом вся Россия,
Как ямб торжественный звучит.

Давно был этот дом построен,
Давно уже разрушен он,
Но, как всегда, высок и строен,
Отец выходит на балкон.

И, зоркие глаза прищуря,
Без страха смотрит с высоты,
Как проступают там, в лазури,
Судьбы ужасные черты.

И чтоб ему прибавить силы,
И чтоб его поцеловать,
Из залы или из могилы
Выходит, улыбаясь, мать.

И вот стоят навеки вместе
Они среди своих полей,
И, как жених своей невесте,
Отец целует руку ей.

А рядом мальчик черноглазый
Прислушивается, к чему –
Не знает сам, и роза в вазе
Бессмертной кажется ему.

Именно от "Стансов" стоит начать разговор о В. Смоленском, хотя написано стихотворение после войны, позади уже осталась немалая часть пройденного пути: Гражданская война, эмиграция, стихи межвоенных десятилетий. Но видно отсюда многое, ведь всем своим содержанием стихотворение это обращено к самым истокам, к началу жизни, а поэтический его строй естественно соединил в себе черты, составившие своеобразие мира, создаваемого Владимиром Смоленским. В начале пути был описанный в стихах дом, родительское имение под Луганском; был отец, помещик и жандармский полковник, расстрелянный красными прямо в имении на глазах у сына. Потом – участие в Гражданской войне, Добровольческая армия и уход из России с войсками Врангеля, Тунис (где В. Смоленский начал писатьстихи) и, наконец, Париж.
В полной мере, в наиболее, быть может, совершенном виде сказалось в "Стансах" то, что всегда было присуще поэтическому миру В. Смоленского, – погружение его в традицию. Классический стих, простая и торжественная ямбическая его поступь здесь глубоко осознанны, провозглашены (во второй строфе) как воплощение утраченной, но навсегда оставшейся в сердце Родины. Здесь – родственность тому, что утверждал и в поэзии своей, и в критических статьях В. Ходасевич, для которого верность ямбу была равна верности "пушкинскому дому" в русской культуре, да и самой России (вспомним его слова о ямбе: "Он крепче всех твердынь России, Славнее всех ее знамен"). Ведь именно его В. Смоленский считал первейшим своим учителем: один из создателей и деятельных участников поэтической группы "Перекресток", ориентировавшейся на опыт неоклассицизма и растущей под "крылом" Ходасевича, В. Смоленский постоянно публиковался в "Возрождении", где тот был ведущим литературным критиком. Да и сам Ходасевич, страстный ревнитель пушкинской традиции, классического русского стиха, уже в отклике на первый сборник стихов Смоленского "Закат", вышедший в Париже в 1931 г., подчеркнул внутреннюю близость своих творческих принципов тому, что увидел в стихах молодого поэта: "Стихи Смоленского очень умелы, изящны, тонки – по нынешним временам даже на редкость. Вкус никогда (или почти никогда) не изменяет ему. Вся его поэтика мне, пожалуй, особенно близка и понятна по многим причинам"1. И не только верность классической традиции была здесь важна: сам пассеизм Смоленского, выходящий за пределы собственно поэтики, одухотворяющий лирическое чувство, составляющий и тон, и смысл его поэзии, был близок и понятен мэтру русского поэтического Парижа. В той своей первой рецензии Ходасевич словно пишет о "Стансах" – стихотворении, которое ему было не дано прочитать, но многое в котором Ходасевич провидел тогда, в начале 1930-х. "Уже сейчас он живет как будто не в жизни, а в воспоминании о жизни, еще недавно существовавшей. /…/ Если он еще жив, то только потому, что в нем еще бродит воспоминание о мире, которого он уже не застал (в "Стансах" чуть иначе, что дела не меняет – тот ушедший мир автор застал, образ его остался в уголках памяти, удержался в сознании "мальчика черноглазого". – А.Ч.), который уже находится за его горизонтом и лишь оттуда пускает свои последние лучи "веры, любви, “идеала”"2. И когда Ходасевич пишет там же о "тонком, закатном свете", которым озарены строки стихов молодого поэта, то обратим внимание: именно этот "тонкий, закатный свет", именно эти лучи "веры, любви, “идеала”" озаряют и строки "Стансов".
Как видим, уже первый сборник Смоленского не прошел незамеченным; добавим, что, помимо Ходасевича, о нем писали Г. Адамович, П. Бицилли, Г. Струве. Успех этот не был неожиданным: и первые публикации стихов Смоленского (многие из них – в "Возрождении", в "Сборниках" Союза молодых поэтов и писателей) были замечены читателем и критикой. Неизменный литературный оппонент Ходасевича Г. Адамович в своей рецензии на "Закат" обратил внимание на ту сторону поэтического дара Смоленского, о которой умолчал Ходасевич.
Вернемся в 1946 г., к "Стансам", и перечитаем вторую строфу стихотворения. Открывающаяся здесь поэтическая картина ушедшего идеального мира полна простора и музыки: перед нами высокий купол, "щит" небес, а под ними простирается "вся Россия", звучащая, "как ямб торжественный", и кажется, что возникающая здесь высокая музыкальная нота, одухотворяющая образ России, этот неумолчный праздничный звон рождается именно от ударов ласточкиных крыльев о "щит" высоких небес. О роли музыкального начала в поэзии Смоленского и сказал Г. Адамович в своей рецензии на сборник 1931 г., чутко уловив уже тогда силу этой стихии в его поэтическом мире: "Смоленский выдвинулся быстро и занял место в первом ряду наших молодых поэтов по праву. Он, несомненно, даровит. Помимо этого, стихи его обладают особым свойством "нравиться": иногда видишь даже их слабости, замечаешь недостатки, но стихи, все-таки, кажутся хорошими, удачными, благодаря пронизывающей их музыкальной прелести"3. Музыка действительно всегда звучала в стихах Смоленского. В "Стансах" эта стихия уже управляется рукою мастера, сообщающего ей силу и глубину символа; прежде же, во многих стихах "Заката", а потом и второго сборника Смоленского, "Наедине" (1938), она наполняла собою всю открывающуюся поэтическую картину – так случилось, скажем, в стихотворении, открывающем сборник 1931 г.:
Как лебедь, медленно скользящий
По зеркалу озерных вод,
Как сокол, в облаках парящий,
Мой призрачный, ненастоящий,
Мой выдуманный мир плывет.

И на его спине крылатой,
В томительном и сладком сне,
Я медленно плыву куда-то,
Без сожаленья, без возврата,
В прозрачной тая глубине.

И голос вещий, голос сонный
Мечтающей души моей
Плывет над темнотой бездонной
И гулким эхом повторенный
Бесследно исчезает в ней.

В этом растворении в музыке, плывущей и эхом повторяющейся над темной бездной "выдуманного мира", чувствуется, конечно, влияние русских символистов, отсюда – воодушевление верленовским призывом "Музыки прежде всего!". Правда, Ходасевич, имея, возможно, в виду в первую очередь только что приведенное стихотворение, справедливо предостерегал от соблазна вести родословную поэзии Смоленского от творческого, духовного опыта символистов: "Символисты стремились прочь из мира реального, но для того только, чтобы проникнуть в иную, самую подлинную, самую настоящую реальность. Смоленский, напротив, оставаясь в мире, который ему представляется абсолютно реальным и безвыходным, произволом воображения создает мир заведомо ложный, прекрасный имен но тем, что всякая реальность из него исключена вовсе Смоленский так и зовет этот мир – "ненастоящим", "выдуманным". Вечный путь символиста – из миража в действительность. Смоленский мечтает о том, чтобы хоть иногда убегать из действительности в мираж"4. Проницательное суждение, высвечивающее, быть может, главное, что несла в себе ранняя поэзия Смоленского, стихи двух первых его сборников. К этому мы вернемся, но прежде заметим, что само обращение Ходасевича к опыту русских символистов в размышлениях о стихах первого сборника Смоленского все же было неслучайным. Так же неслучайно в размышлениях других критиков о поэзии автора "Заката" и "Наедине" возникали – наряду с именамиЛермонтова, Тютчева – имена А. Блока, других поэтических кумиров рубежа веков. Оставаясь в глубинных основаниях своей поэзии принципиально чуждым тем задачам, которые ставили перед собой русские символисты (о чем писал Ходасевич), Смоленский, в то же время, в построении своего поэтического мира усвоил немало уроков из их опыта. Это и музыка, переполняющая его стихи, и призрачность, прозрачность очертаний описываемой "реальности" – как в только что процитированном первом стихотворении сборника "Закат", как в "Мосте", где "арка воздушная моста" становится "гранитной ладьей", уносящей на гребне волны души бродяг и проституток в вышину, "в небесные сады" (не самое сильное, но вполне характерное для автора "Заката" "псевдосимволистское стихотворение", как точно заметит современный исследователь5). Эти черты будут и дальше жить в поэзии Смоленского. Вернемся к "Стансам", к возникающей здесь картине идеального, навеки утраченного мира. Все здесь пронизано высокой символикой: и образ "погибшего дома", и звучащий торжественной нотой образ ушедшей в прошлое России, и явившиеся из этого прошлого родители, и даже "роза в вазе", бессмертие которой слишком напоминает о надгробном мраморе. И обратим еще раз внимание на образ небесного щита в создаваемой поэтом идеальной картине былой России – в нем живет идея защиты, доброй силы, оберегавшей некогда родную землю. Двумя же строфами ниже образ небес преображается, наполняется грозным, враждебным звучанием: отец с высоты балкона, т.е. с высоты "погибшего дома" (тоже символическая высота – балкон этот словно висит над всей былой Россией), видит, "как проступают там, в лазури, / Судьбы ужасные черты". В этом видении, в проступающем в лазури небес страшном рисунке приближающегося гибельного будущего опять оживает опыт русских символистов; здесь неизбежно вспоминаются "куликовские" строки Блока: и "закат в крови", и "широкий и тихий пожар" над Русью, и мгла, встающая над грядущим днем. Не забудем и о том, что в новые времена, когда прежней России не стало, в поэзии нашей возникли иные – и тоже идущие от опыта символизма – образы родных небес, созданные другими поэтами. Вспомним у Мандельштама: "небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая…". "Щит" (в стихах о прошлом) и "палица" (в стихах, обращенных к настоящему) – неслучайны; конечно же, это полюса в смысловой палитре образа небес России в нашей поэзии первой трети минувшего столетия.
Но вернемся к предостережению Ходасевича. В своей рецензии на первый сборник Смоленского критик видел главный его успех не в мастерстве, изяществе, неизменном вкусе – тех качествах стихов молодого поэта, которые он тоже, как мы помним, отметил. О сборнике Смоленского он писал, прежде всего, как о явлении времени, подчеркивая, что поэту удалось здесь "выразить отнюдь не только себя самого", а "отчетливо и наглядно выразить то, что носится в воздухе молодой поэтической эмиграции". Это наблюдение, заметим, не приводило Ходасевича в восторг, но все же он не без грусти признавал: "…ему удалось сделать именно это, и в этом приходится видеть его литературную заслугу". И добавлял, сказав "мимоходом" о главном: "Смоленскому посчастливилось написать книжку, чрезвычайно показательную для его поэтической эпохи. Но сама эта эпоха представляется мне глубоко несчастной"6. В сущности, весь дальнейший текст рецензии (лучшей из того, что написано с тех пор о Смоленском) был объяснением и развитием этой невеселой реплики. В сборнике Смоленского критик увидел воплощение того, "что разрозненно бродит в стихах весьма и весьма многих его сверстников, а в той или иной степени присутствует, может быть, даже у всех". Иными словами, в стихах "Заката" Ходасевич услышал голос молодого поколения, пришедшего в литературу на волне пережитой исторической катастрофы, испытавшего горечь крушения прежней жизни, гибель родных, трагедию Гражданской войны и изгнания. Он писал, как о черте, объединяющей это поколение, о "не покидающем поэта чувстве обреченности, безвыходности, предсмертной тоски", составляющем "основной фон всех его переживаний", о том, что даже тема любви в стихах Смоленского "всегда, без единого исключения связана с темой страдания и смерти". О теме смерти как об основной теме ранней поэзии Смоленского писали все, кто обращался к творчеству автора "Заката": Г. Адамович, П. Бицилли, Г. Струве, другие. Перенесемся опять на пятнадцать лет вперед, к "Стансам", где в "свернутом" виде соединены все слагаемые поэтического мира Смоленского. Среди них, разумеется, и тема смерти, ставшая оборотной стороной символической картины погибшего идеального мира, встающего из праха "в виденье сонном": здесь и давно разрушенный дом, и стоящие "навеки вместе" родители – погибший отец, мать, выходящая "из залы или из могилы", здесь и "роза в вазе" с ее потусторонним бессмертием. В ранней поэзии это присутствует более откровенно: "как медленно я умираю", "с каждым годом бьется сердце глуше, с каждым часом бьется сердце тише", "звездный, холодный свет из мертвых струится глаз" – такие примеры можно продолжать. Им вторят свидетельства современников: "Смоленский всегда больше всего говорил о смерти. Это слово и слова, от него производные, упоминаются в его стихах чаще всего"7. В этом смысле, говоря о поэтических ориентирах, важных здесь для Смоленского, стоит говорить не о Блоке или И. Анненском, а, скорее, о Ф. Сологубе с его культом смерти. ("О, смерть! Тебя одну повсюду вижу / И ненавижу я обольщения земли…" – эти строки Ф. Сологуба словно написаны автором "Заката".) И надо сказать, что это не было литературным кокетством или данью молодого поэта традиции русского декадентства – здесь нашла прямое отражение черта сознания человека (и, видимо, поколения), пришедшего в изгнание со столь тяжким грузом пережитого. Сверстница Смоленского Нина Берберова вспоминала, "как он много лет подряд на вопрос "Как живешь? Как поживаешь?" неизменно отвечал: "Медленным смертием"8. Стоит, однако, прислушаться к реплике Г. Адамовича, который еще в отклике своем на первый сборник Смоленского заметил: "Тема смерти, составляющая как будто бы основу поэзии Смоленского, на самом деле в ней и "не ночевала". /…/ То, о чем Смоленский пишет, правильнее было бы определить как прозябание, скуку, жалость к самому себе. В особенности это последнее: жалость к самому себе"9. Сегодня можно было бы уточнить эти, несколько сниженные, характеристики, данные одним эмигрантом другому, и сказать иначе: не "прозябание, скука и жалость к самому себе", а отчаяние, одиночество и безверие во что бы то ни было – приметы катастрофического сознания, присущего "потерянному поколению" молодежи первой эмиграции. То отчаяние, которое одухотворило эмигрантскую музу Г. Иванова, резко изменило поэтический голос Ходасевича в стихах "Европейской ночи", а если говорить о молодых, заставило Б. Поплавского создавать в своих стихотворных сюрреалистических видениях трагический инфернальный мир или, например, Ю. Одарченко – заглядывать в самые темные углы человеческой души. В поэзии Смоленского пережитая катастрофа обернулась утратой веры в духовные основания жизни, когда душа умирает и остаются лишь мертвые камни обездушенного мира:

Ты встанешь в некий час от сна,
Завеса разорвется дыма,
И станет тайна жизни зрима,
И отвратительно ясна.

И в правду претворится ложь.
И ты не сможешь… – Ты умрешь.

Но будет долго тень твоя,
Дрожа в изнеможенном теле,
Не зная сна, не видя цели,
Бродить меж камней бытия.

И будет повторять слова,
Скучать, и лгать, и улыбаться –
Как все – и будет всем казаться,
Что мертвая душа – жива.

Поэзия Смоленского тех лет – это, прежде всего, исповедь души, гибнущей "меж камней бытия", покидающей мир, лишенный каких-либо духовных опор:

Ни смерти, ни жизни, ни правды, ни лжи, ни людей.
Лишь сны в поднебесье, как стаи летят лебедей.
……………………………………………………
Лишь тенью от тени, эфирною пылью дыша,
Рождается, бьется и гибнет во мраке душа.

Именно поэтому чужды поэту те задачи, которые ставили перед собой символисты. Об этом и писал Ходасевич:"Символисты искали душу мира. Не то – у Смоленского и у той молодой поэзии, типическим представителем которой он нам является. Для Смоленского мир мертв и состоит из одной только внешней оболочки, за которой ничего нет. Душа от него отлетела"10. Мир не просто мертв для Смоленского и его сверстников, он иллюзорен, здесь за "внешней оболочкой" – пустота, здесь нет ничего, чем живет душа: "Сквозь толщу бледного эфира / Доходят, слышные едва, / Несуществующего мира / Неясные, как сон, слова. /… / Нет ничего, ни зла, ни блага, / Ни мудрости, ни правды нет…" ("Как в водах темного колодца…") А если мир вокруг лишь "отраженный свет", если нет ни добра, ни зла, значит, нет и Бога; значит, не для чего и не о чем писать (ведь для Смоленского были очевидной истиной слова его учителя Ходасевича о религиозной сути искусства, которое "не будучи молитвой, подобно молитве, и есть выраженное отношение к миру и Богу"; для него вдохновение равнялось "благодати Божией"11):

Какое там искусство может быть,
Когда так холодно и страшно жить.

Какие там стихи – к чему они,
Когда, как свечи, потухают дни.

……………………………………
Какое там бессмертие – пуста
Над миром ледяная высота.

В этом обезбоженном мире, который покидает гибнущая душа, жизнь представляется гибельным движением к концу – о чем и говорит поэт в стихотворении "Закат", давшем название первому сборнику: "Пожаром дымным наши дни горят, / Горячий пепел ветер развевает. / Прекрасный и торжественный закат, / Как Ангел, над землею пролетает".
Заметим здесь и другое: эти и подобные стихи Смоленского – участника "Перекрестка", поэта "школы Ходасевича" – необычайно близки тому, что писал в те же годы Г. Иванов. Процитированное начало "Заката" явно напоминает апокалиптические образы, возникающие в ивановском "Хорошо, что нет Царя…", к ним же восходят и завершающие строки стихотворения "Какое там искусство может быть…". Да и в целом оно кажется просто написанным пером Г. Иванова 1930-х годов: по звучащей здесь открытой ноте отчаяния и по намеренной скудости поэтических средств стихи эти весьма близки тому, что делал в те годы Г. Иванов и к чему призывал духовный лидер"Парижской ноты" Г. Адамович. О родственности поэзии Смоленского и Г. Иванова писал в 1930-е годы П. Бицилли12. В будущем эта внутренняя связь только укрепится. Все это ясно говорит об условности границы, разделяющей поэтов, близких Ходасевичу, и приверженцев "Парижской ноты".
Даже любовь – прав был Ходасевич – существует в стихах первого сборника лишь как часть темы отчаяния, обреченности и смерти:

Бессильны мы, обречены судьбе,
Томимы страхом, нищетой и скукой,
В тоске смертельной я пришел к тебе –
И ты ко мне протягиваешь руку.

Молчи. Не надо о любви. К чему?
Ведь не спасает ни любовь, ни вера,
Тебя прижал я к сердцу моему,
Как прижимают дуло револьвера.

* * *

Итак, в мире автора "Заката" нет ни добра, ни зла, ни надежды, ни Бога. Душа человеческая гибнет в этом мире и покидает его, а поэт стремится сбежать из него в мираж, в "мир выдуманный". Однако проходит 7 – 8 лет, и в стихотворениях второго сборника Смоленского "Наедине" начинают возникать первые признаки воскрешения души. Все чаще теперь поэт охвачен не стремлением бежать из этого мира, а, напротив, острым ощущением краткости земных сроков ("Еще прозрачны дни, а ночи
звездны, / Но слышишь скрип уже подгнивших скреп? – / Дыши, дыши, пока еще не поздно, / Смотри, смотри, пока ты не ослеп"), желанием причаститься к миру, запечатлеть в душе каждую подробность стремительно проносящейся жизни, смотреть "на звезды, на людей, идущих мимо, / На все твое, что станет не твоим".
Если первый сборник поэта открывался стихотворением, говорящим о бегстве души из этой жизни в мир "призрачный, ненастоящий", "выдуманный", то стихотворение, открывающее сборник 1938 г., звучит уже как гимн душе человеческой, "беззащитной и непобедимой", вобравшей в себя и всю радость, и всю боль земной жизни, несущей в себе свет любви и надежды:
Нет тебя счастливей на земле,
Нет светлей, спокойней и печальней.
Труден путь, но близок берег дальний,
Он уже светлеет в полумгле…
Нет тебя счастливей на земле.

Ты как уголь в тлеющей золе,
Ты как верность светишь сквозь измену,
Верную всему ты знаешь цену,
Знаешь все о нищете и зле –
Нет тебя несчастней на земле.
Если прежде судьба человеческая представлялась поэту путем смерти, путем мертвой души в мертвом мире, над которым – пустая "ледяная высота", то теперь и сама смерть представляется ему иначе – как шаг в вечность, переход в вышние пределы:
В томлении смертном, на смятой постели,
Хрипя, задыхаясь, томясь
От боли и страха… Но ангелы пели,
Над комнатой душной кружась.

……………………………………….

Но ангелы пели, кружась над душою,
Целуя запекшийся рот,
О вечном блаженстве, о вечном покое,
О славе надзвездных высот.
Эта вера в высшую силу, возвращающаяся в только начавшую отогреваться душу, рождает в ней надежду, и у Смоленского возникают строки, совершенно невозможные еще недавно, в стихах первого сборника: "…А все-таки, наперекор всему, / Как звездный луч сквозь пустоту и тьму, /… / Слетает к нам надежда. Все слабей, / Но все ж мы можем улыбнуться ей". Именно вера спасает душу поэта, поднимая ее"наперекор всему" над ужасом пережитого, над безотрадностью земного пути: "И знаю, что спасенья нет, / И верю, что спасенье будет".
Вера, однако, не была единственной силой, воскрешающей душу и рождающей в ней надежду. Впервые в стихах второго сборника возникает тема любви как одной из верховных стихий бытия, озаряющей жизнь и пронзающей душу. Вспомним: в стихотворениях "Заката" любовь была неотделима от мыслей о смерти, от одиночества и страдания. Мир любви в стихах первого сборника был предельно свернут, оставалась, в основном, убежденность в гибели любви в этом мертвом мире: "У нас оледенела кровь / От ожиданья и печали, / Свою умершую любовь / Мы в страхе к сердцу прижимали". Ходасевич писал об условности, безличности любви в "Закате", о том, что "здесь есть любовь, но нет возлюбленной"13. "Мир – мертвец, – писал Ходасевич о стихах "Заката", – он обрекает человека на одиночество, а любовь становится в нем лишь мгновенным бликом света, тут же исчезающим и забытым: "С тобою в этом мире мы одни, / И я забыл твое лицо и имя…". Иная картина открывается нам в стихотворениях второго сборника – здесь имя возлюбленной сияет над миром неугасимым светом: "Семь букв, три слога, слово, имя – ты, / Сиянье из небесной темноты. / Семь букв, как цепь стальная, – не порвать, / Семь букв, до смерти их не дописать".
Происшедшую в поэзии Смоленского знаменательную перемену отметил и Ходасевич в своем отклике на второй сборник: "Любовь составляет основное содержание и ось книги"14. История любви здесь теряет свою безличность, она трагична, ибо сопряжена с ложью и душевной мукой, а в итоге – с утратой любви ("Если ты любишь кого-нибудь больше себя…", "О тяжелом, неизбывном горе…). И все же несправедлив был Ходасевич, утверждавший, что "любовь, составившая тему новой книги, несмотря на всю свою относительную силу, по существу осталась для Смоленского лишь заслоном от подавляющей его безнадежности", что трагедия гибели любви отбросила поэта назад, на тот же круг одиночества и отчаяния, в котором он существовал и прежде, и что теперь поэт "вновь очутился лицом к лицу со своим язвительным одиночеством, в той пустыне, которою мир ему представляется"15. Нет, любовь, пусть и ставшая "горстью пепла", навсегда преобразила душу познавшего ее поэта; теперь он пишет "о душе, что увидала свет, / И от света навсегда ослепла". Утрата любви ввергла его в отчаяние, окружила "непроглядной тьмой", но это уже не та всепоглощающая тьма, что накрывала прежде весь мир и душу поэта – теперь пробивается сквозь нее, "сквозь слезы, сквозь года, / Сквозь тщету и боль, сквозь клочья дыма, / Свет – тот самый, что сиял тогда, / Нестерпимый и неугасимый" ("О любви, которой больше нет…"). Мрак не может уже до конца поглотить возрождающуюся душу, ибо в ней самой и сила любви, и свет надежды. Именно об этом пишет Смоленский в одном из самых "тютчевских" своих стихотворений (память о Тютчеве неизменно живет в его стихах, что отмечали и критики16): "Храни бесстрастные черты, / Копи надежды и мечтанья, / И обо всем, что знаешь ты, / Упорное храни молчанье. / … / И темную смиряя кровь, / Таи за тишиной молчанья, / Неутолимую любовь, / Неугасимое сиянье". Потому и завершается любовная история благодарным прощанием с любовью в одном из лучших стихотворений второго сборника:
Уходи навсегда, исчезай без следа в темноте,
Из которой я вызвал тебя вдохновеньем и
страстью,
Я не в силах тебя удержать на такой высоте –
На такой высоте разрывается сердце на части.

На такой высоте слишком страшно и трудно
дышать,
Я тебе возвращаю свободу, моя дорогая, –
Так срываются звезды, что больше не в силах
сиять,
Так снижается пламя, в ночи ледяной догорая…
Убеждаясь в том, что на страницах второго сборника вера и любовь исцеляют возрождающуюся душу, не забудем: этот путь возрождения здесь только начинался, не был ровным и легким, и во многих стихотворениях "Наедине" возникают те же мотивы отчаяния, обреченности и неприятия мертвого мира, что царили в стихах "Заката". Звучат здесь строки о "мертвой душе" ("Ты встанешь в некий час от сна…"); возникает – в стихотворении "Есть тишина, ей нет названья…" – и страшная картина мира как царства смерти; продолжается возникший еще в "Закате" мотив камней как символа обступающего и проникающего в сердце мертвого мира: "Стало каменным сердце, и камни, и камни повсюду" ("Никого не любить, ни себя, ни других – никого…").
Безотрадность бытия рождает (в том же, например, стихотворении) и новый мотив в поэзии Смоленского – мотив "пьяной музы": "Надо много вина, чтоб забыть, чтоб поверить опять, / Надо много вина, чтобы сердце согреть ледяное, / За кабацкою стойкой – последнее место земное, / Где мы можем еще улыбаться, любить и мечтать". Мотив этот, напомним, рождался не просто так, "за кабацкою стойкой", – за ним стояла немалая литературная традиция. Помимо напрашивающегося воспоминания о "Москве кабацкой" С. Есенина (стихи которого в эмиграции прекрасно знали), здесь живет память и о Блоке с его "Я пригвожден к трактирной стойке…", с "Незнакомкой"; отсюда тропа тянется и к Достоевскому с его Мармеладовым, чье "исповедание пьяницы", по словам Розанова, слушали вся Россия, весь мир, замирая и плача над этим исповеданием.
Мало того – здесь раздается яростный и кощунственный призыв, отвергающий и любовь, и веру: "Проклясть глухой и темный мир, / Людей, и Ангелов, и Бога, / Мерцанье звезд, бряцанье лир, / Сиянье у ее порога". Но теперь даже самая тяжкая минута отчаяния, даже спокойная констатация уже происшедшей жизненной и духовной катастрофы сопряжены с проблеском надежды:
Все давным-давно просрочено,
Пропито давным-давно,
Градом бито, червем точено,
Светом звездным сожжено.

Все давным-давно раздарено,
Выменяно на гроши,
Выкрадено, разбазарено,
Брошено на дно души.

………………………….

Только смутное томление,
Темные, в бреду, слова,
Темный сон о пробуждении…
И на самом дне падения
Ожиданье торжества.
И если прежде, в стихах первого сборника, поэт писал о бессмысленности искусства ("Какие там стихи – к чему они…"), то теперь у него возникает иной образ музы: "Уходит жизнь, слабеют силы, / И все невыносимей жить, / Но голос музы, голос милый / Не в силах сердце разлюбить". Продолжением этих размышлений о спасительной силе искусства становится одно из самых известных у Смоленского стихотворений, посвященное В. Ходасевичу, где возникает символический образ колоса, проросшего "на камнях", пронзающего "слабыми корнями налипшую на камнях грязь" (вот, кстати, какое знаменательное завершение получает здесь идущий еще от стихотворений первого сборника мотив "камней" – воплощения мертвого мира):
Он медленно и мерно дышит –
Живет – и вот, в осенней мгле,
Тяжелое зерно колышет
На тонком, золотом стебле.

Вот так и ты, главу склоняя,
Чуть слышно, сквозь мечту и бред,
Им говоришь про вечный свет,
Простой, как эта жизнь земная.

("Все глуше сон, все тише голос…")
Именно через тему искусства, его животворящего слова приходит в поэзию Смоленского образ Родины. Вспомним, ведь в стихах первого сборника не было ни слова о России, она словно исчезла с духовных горизонтов поэта. Настолько, наверное, были больны и полны такого страдания эти мысли о потерянной родной земле. Здесь же, на страницах "Наедине", в стихотворении "Огромные, двуглавые орлы…" в образе мрачной ледяной громады ушедшей в былое империи ("Огромные, двуглавые орлы / Средь вековой, среди российской мглы") Родина возникает в раздумьях об одном из самых дорогих поэту предшественников, о
Лермонтове, о его трагической и ранней гибели (на это указывают "плач зурны" и пришедшие из "Маскарада" фигуры мечущих карты ловких шулеров). Образ Родины, как видим, связан здесь с мыслью о гибели Поэта, т.е. искусства, самой жизни, "когда уже не изменить судьбу, / Когда свинец в боку, мертвец в гробу", но все же он возникает на страницах второго сборника. А следом за этим стихотворением – словно прорвало шлюзы– идет целый ряд стихов о Родине: "Иногда, из далекой страны…", "Кричи не кричи, – нет ответа…", "Стихи о Соловках". И вместе с полным, безоговорочным неприятием нового пути России звучат здесь слова о столь же безоговорочной любви к ней и ненарушаемой с ней связи:
Кричи не кричи – нет ответа,
Не увидишь – гляди не гляди,
Но все же ты близко, ты где-то
У самого сердца в груди.

Россия, мы в вечном свиданье,
Одним мы усильем живем,
Твое ледяное дыханье
В тяжелом дыханье моем.

Меж нами подвалы и стены,
И годы, и слезы, и дым,
Но вечно, не зная измены,
В глаза мы друг другу глядим.

Россия, как страшно, как нежно,
В каком неземном забытьи,
Глядят в этот мрак безнадежный
Небесные очи твои.
А рядом с этим признанием в любви возникает (в "Стихах о Соловках", о трагической участи обреченных на молчание узников, которым "некому помочь") другая неизбежная мысль, которой не было места в мертвом мире "Заката", – мысль о жизненной важности указанной Господом миссии поэта:
Он для того тебя оставил жить,
И наградил свободою и лирой,
Чтоб мог ты за молчащих говорить
О жалости – безжалостному миру.

В своем отклике на "Портрет без сходства" Г. Иванова Смоленский писал: "В эмиграции о России были написаны груды стихов. Все они, может быть, были полны самых лучших чувств, но почти все они канули в Лету, потому что одних лучших чувств для поэзии мало. Гражданская тема очень трудна, она по своему качеству ниже трех главных и вечных тем поэзии: Бога, Любви и Смерти. Любовь к отечеству есть чувство благородное, но с него очень легко соскользнуть в вульгарный или слащавый патриотизм. В нашем веке, я думаю, только А. Блоку, А. Белому, В. Ходасевичу и Сологубу удавалось поднять стихи о России до подлинной поэтической высоты. Георгию Иванову это тоже удалось…"17. Ряд названных здесь имен сегодня можно, конечно, уточнить, но ясна справедливость самого суждения поэта о гражданской теме, как ясно и то, что в этом ряду по праву должно стоять и имя Владимира Смоленского.
Заметим, кстати, и другое – и в этом своем размышлении, и в самом творчестве, пронизанном, как признавали критики18, реминисценциями из М. Лермонтова, Ф. Тютчева, А. Блока, И. Анненского, других поэтов, Смоленский никак не вписывается в рожденную Н. Берберовой и пошедшую гулять по критическим работам19 легенду о том, что "Смоленский почти ничего не читал, считая, что это только может повредить его своеобразию…". "Мы как-то говорили с ним о Тютчеве, – вспоминала Н. Берберова, – но он не хотел его знать, боясь, что Тютчев может нарушить его цельность и не окажется сил бороться против него"20. Сил, видимо, оказалось достаточно. Помимо высказываний критиков и современников, вспомним и критические (начиная с процитированной выше) работы самого Смоленского; можем вернуться и к стихотворению "Храни бесстрастные черты…", где эхом звучит "Silentium!" Тютчева. В конце 1930-х Смоленский предстает уже зрелым мастером. Неслучайно Ходасевич, всегда – с первых публикаций – приветствовавший его музу, но остававшийся и в тех своих откликах, как признавал сам поэт, "другом благожелательным, справедливым и суровым"21, к середине десятилетия писал о нем уже в иной тональности: "Поэзия Смоленского глубоко современна, но вполне чужда поверхностного новаторства; непогрешимо изящная, проникнутая тонким, порой очень сложным и изысканным мастерством, она отличается той целомудренной сдержанностью, которая неразлучна с подлинностью чувства, с внутренней правдивостью. В современной русской поэзии Смоленскому принадлежит одно из первых мест"22.

(Эта оценка поэзии Смоленского, внимание к ней были у Ходасевича неизменны – в 1937 г., за два года до смерти, признаваясь в письме к Н. Берберовой в своем "предельном разочаровании в эмиграции" и эмигрантской литературе, он писал о том, что сохраняет "остатки нежности" только к Смоленскому и Сирину (Набокову)23. Сам выбор этих двух имен ясно говорит о том, как высока была планка, по которой он судил о творчестве автора "Заката" и "Наедине". "Притяжение" двух поэтов, старшего и младшего, было взаимным. Не забудем, что Смоленский был одним из тех наиболее близких людей, кто нес гроб с телом Ходасевича в последний путь на кладбище Булонь-Бьянкур.)
Среди стихов второго сборника, обращенных к потерянной Родине, было и стихотворение "Ты встаешь из ледяной земли…", посвященное погибшему отцу и ставшее, в сущности, первым подступом к будущим "Стансам". Образ убитого отца является поэту: "Ты встаешь из ледяной земли, / Ты почти не виден издали, / Ты еще как сон – ни там, ни здесь, / Ты еще не явь – не тот, не весь…". Вот каким страданием оборачивается встреча с Родиной, но даже здесь речь идет не об одиночестве и обреченности, как было в стихотворениях "Заката", а о бессилии смерти: "Смерти нет. Не может смерти быть. / Надо все понять и все забыть. / Страшное усилье. Страшный свет, / Слабый звон… – Ты видишь, смерти нет!".

* * *

В третьем, не вышедшем отдельно, сборнике "Счастье" (он вошел в "Собрание стихотворений" 1957 г.), объединившем стихи конца 1930-х – 1950-х годов, в поэзии Смоленского зазвучали новые ноты. Уже само название сборника говорит о пережитом духовном переломе, об увеличивающемся разрыве с "закатными" переживаниями начала 1930-х. Это ясно видишь прежде всего в стихах о любви. В жизни поэта появилась новая любовь – вторая его жена Таисия, и в поэзии его впервые поселяется чувство радостного приятия жизни: "Оттого, что я тебя люблю, / Ласточку веселую мою, /…/ Благостна, печальна и светла / Божия улыбка расцвела". Любовь становится теперь центром мира, в котором живет поэт:

Не знаю как, не знаю почему,
Какими силами земли иль неба,
Но ты со мною делишь корку хлеба
И к сердцу приникаешь моему.
И в смерти час, и в вдохновенья час
Со мною ты всегда неотделимо,
Все движется, все – мимо, мимо, мимо…
Недвижно лишь твоих сиянье глаз.
Все это не означает, конечно, что чувства отчаяния, безотрадности бытия не посещают больше поэта. Мысли о смерти по-прежнему возникают в его стихотворениях с завидным постоянством ("Быть может, скоро, на закате дня…", "А все-таки всего страшнее гроб…", "Прости, если можешь, – не даром ты плакал ночами…", "Надгробное рыдание…" и др.), безысходность и тоска, как и раньше, живут во многих его стихах, прорываясь в прямых признаниях: "...давным-давно / Я живу в аду…" или "Надоело мне все, надоело, / Перечислим же все не спеша: / И червям обреченное тело, / И томимая Богом душа". Но теперь на пространстве третьего сборника рядом с этим мраком возникает свет любви; любовь оказывается той силой, которая преодолевает страх смерти: "Какое нам дело, что где-то есть сумрак могильный / И что у Распятья горит гробовая свеча". Защищая свою любовь, поэт готов восстать даже против Бога:
Ты отнял у меня мою страну,
Мою семью, мой дом, мой легкий жребий,
Ты опалил огнем мою весну –
Мой детский сон о правде и о небе.

………………………………………..

И там, в твоем аду, и здесь, с тобой в борьбе,
За все спасенье и за все блаженство,
Вот эту страсть, вот это совершенство
Моей любви не уступлю Тебе.
И все же в этом жестоком мире, где и счастье быстротечно ("…исчезнет вот это печальное счастье…"), вера в высшую силу оказывается последним и неизменным прибежищем для одинокой души: "О, дикая судьба, в тебе мое страданье / Я в счастие преобразить не смог… / И там, вдали, как сон воспоминанья… / Вся жизнь, как дым. Остался только Бог" ("Есть что-то дикое в моей судьбе…"). Христианские мотивы звучат в целом ряде стихотворений сборника, рождая в поэзии Смоленского высокую дидактическую ноту ("Стихи о нищих", "Святой Франциск Ассизский", "Святая Таисия", "Плащаница", "Горбун" и др.).
Отсюда – и растущая вера в ниспосланную свыше миссию поэта, в торжество исторгнутого из сердца "божественного слова": "Видишь, какое в божественном слове / Заложено торжество – / Но каждое слово, как капля крови, / Из сердца из твоего" ("Все лучше и лучше, все выше и выше…").
Продолжается в новых стихах и начатый в "Наедине" путь "пьяной музы". Но и здесь очевиден знаменательный поворот: уводя от опостылевшей реальности, путь этот теперь рождает в поэзии Смоленского эпикурейские нотки:
Мы будем пить, пока вино в стаканах,
Мы будем жить, пока любовь в сердцах,
Бессильны против любящих и пьяных
Земная злоба, нищета и страх.
Интересно и другое: порой этот путь, ведущий за тесные пределы обыденного, затянутого "мутной пеленой" мира, где "белые ночи и черные дни", где "небо чугунное плоско", где "серенькие крыши" и "нищие сердца", открывает в палитре поэта необычные для него краски, сближая Смоленского с поздним Г. Ивановым, умевшим самые обыкновенные подробности жизни сделать предметом поэзии. Читая, скажем, ивановское стихотворение "Портной обновочку утюжит…" – неслучайно отметит его Смоленский в своем отклике на "Портрет без сходства", – где поэтическое воображение "включается" при виде самых "обыкновенных брюк" ("На синем белая полоска – граница счастья и беды"), мы можем увидеть нечто родственное ему в стихотворении Смоленского "Мы вышли ранним утром…", где одной из символических примет красоты и радости жизни становится придорожная грязь:
Мы вышли ранним утром
С тобой из кабака,
Мерцала перламутром
И золотом река.

Звезда еще сияла,
С огнем зари борясь,
И алым отливала
У подворотен грязь.
В таких вот поэтических зарисовках замечаешь и другое – здесь порой на новый уровень выходит встреча с Родиной, начавшаяся в предыдущем сборнике. Теперь можно увидеть, как даже в поэтической картине, где нет ни слова о Родине, где поэт далек от мыслей о потерянной родной земле, все, что он описывает, увидено русскими глазами и прочувствовано русским сердцем, и потому в контурах окружающего просвечивают черты русской жизни: "Бредет по лужам баба, / Глядит на облака; / Мужик стругает палку / Зазубренным ножом, / Дымок струится жалкий / Над скудным очагом". Порою в подобных поэтических описаниях, возникающих в стихотворениях "Счастья", не только проступают исподволь приметы русского пейзажа, но и оживает (здесь же, в подробностях возникающей картины) культурная память, и тогда пелена "чужой жизни" прорывается, и сквозь нее, прямо и зримо, выходит наружу дорогой поэту "кусочек" духовного отечества:
Выхожу я на закате
В поле, через буерак.
Васильки синеют в злате,
В серебре алеет мак.

А вдали, как сновиденье,
Как надежда иль мечта,
Пушкинским стихотвореньем
Пролетает высота.
В третьем сборнике память о России дает знать о себе и прямо, в обращении поэта к прошлому. Тогда рождаются "Стансы" – возвращение к идеальному образу России своего детства; рождаются "Мазепа" и, конечно же, "Стихи о Лермонтове" – образы духовной, исторической Родины. И если прежде, в стихотворении второго сборника "Огромные, двуглавые орлы…", облик автора "Демона" и "Маскарада" только угадывался, он был словно затянут "вековой… мглой" времени, то теперь возникающая картина лермонтовской России предельно ясна и приближена к читателю: "Есть скука и слава, шампанское, дикий Кавказ, / Есть слезы скупые из гордых и сумрачных глаз. / Есть Зимний дворец, и суров Государь во дворце, / Есть отблеск нездешний на детском усталом лице". Поэт словно склонился над смертельно раненным Лермонтовым, как склоняются над самым близким человеком, и шепчет ему те же слова, которыми некогда пытался утешить тень убитого отца: "О, как ты несчастен, мой бедный, единственный друг, / "А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг…" / В кавказском ущелье на грудь наведен пистолет – / Но смерти, мой мальчик, мой ангел, мой мученик, нет"24.
Мысли о Родине неизбежно обращают поэта к воспоминаниям о Гражданской войне – в эти годы Смоленским написано одно из самых знаменитых в эмигрантской среде стихотворений:
Над Черным морем, над белым Крымом,
Летела слава России дымом.

Над голубыми полями клевера
Летели горе и гибель с севера.

Летели русские пули градом,
Убили друга со мною рядом

И Ангел плакал над мертвым ангелом…
– Мы уходили за море с Врангелем.
Многое соединено на этом кратком стиховом пространстве: и тональность воспоминаний о героике былых боев, и афористическая краткость дневниковой записи, и символическая глубина и значимость оживших в памяти событий прошлого, подчеркнутые редкой по "попаданию в цель" смысловой рифмой – "ангелом" /"Врангелем".
Тема России обретает в третьей книге и иное измерение – ведь это были годы войны, оккупации Франции, нападения Гитлера на Советский Союз. Многие поэты-изгнанники тяжело переживали кровавые события, происходившие на покинутой Родине. Боль от невозможности участвовать в защите родной земли, вера в победу над врагом слышны были в произведениях Н. Туроверова, А. Несмелова, В. Булич, других поэтов. Сложнее было у Смоленского – сердце его разрывалось между ненавистью и любовью, в его стихах тех лет возникали две России: Россия советская, непримиримость к которой не остыла со времен боев под белым знаменем, и Россия духа, "вечная Россия"25, та Отчизна, которой поэт оставался верен до конца. Трагедия, происходившая на просторах первой России, прокатившаяся по ней волна крови и огня, представлялись расплатой за все ее деяния; окончательное же торжество второй, вышедшей из этой огненной купели, виделось поэту неминуемым. В поэзии Смоленского рождались жестокие строки:
Ты в крови – а мне тебя не жаль,
Ты в огне – а я дрожу в ознобе…
Ты жила во лжи, труде и злобе,
Закаляла и сердца, и сталь.

………………………………

Защищаясь сталью и хулой,
Бьешься ты, кольцом огня объята,
Страшное сияние расплаты
Полыхает над твоей землей.

……………………………….

Мне тебя не жаль – гори, гори,
Задыхайся в черных клубах дыма –
– Знаю я, что ты неопалима,
Мать моя, любовь моя – умри!

Нет пощады, падай до конца,
Чтобы встать, уже весь мир жалея,
Чтобы в мире не было светлее
Твоего небесного лица!

Подобные поэтические признания дали, конечно, основание многим в эмиграции окрестить Смоленского "коллаборантом" осуждать его (или даже подвергнуть остракизму, как свидетельствуют воспоминания З. Шаховской и В. Яновского26) за "германофильство", хотя с немцами, как вспоминает та же З. Шаховская, Смоленский никогда не сотрудничал. Напротив, во время наступления немцев во Франции он, уехав из Парижа в Аррас, работал на военном заводе, производящем снаряды, повидал немало ужасов перевернувшей жизнь войны, чуть не подвергся аресту и расправе как "немецкий парашютист" (видимо, за разговоры на непонятном для окружающих языке)27.
Позднее, в послевоенные годы, перо Смоленского продолжало выписывать этот двоящийся образ России. В 1955 г., через десять лет после победы, он пишет стихотворение, начинающееся вполне "смоленскими" строками: "Я знаю, Россия погибла, / И я вместе с нею погиб…", но дальше мысль его обращается к той, "вечной России", к России-душе, которая "осталась", которая "сто крат умирала / И вновь воскресала в любви", – и поэт опять признается в любви к этой России и в нерушимой с ней связи:

Я вижу, крылами блистая,
В мансарде парижской моей,
Сияя проносится стая
Российских моих лебедей.

И верю, предвечное Слово,
Страдающий, изгнанный Спас,
Любовно глядит и сурово
На руку, что пишет сейчас.

Недаром, сквозь страхи земные,
В уже безысходной тоске,
Я сильную руку России
Держу в моей слабой руке.

То же признание в любви слышится и в других стихотворениях третьей книги: "России", "Не надо о России говорить…". А рядом с этой поэтической исповедью, в том же 1955 году Смоленский пишет: "Было бы отвратительно, если бы большевизм "удался", и в результате русской трагедии, страшных русских страданий, гибели русского духа, гражданеподобные советские рабы, вполне удовлетворяясь мещанским своим благополучием, жрали бы каждый день по бифштексу – догнали бы Америку, – предел чаяний своих обезьяноподобных вождей"28.
Этот двоящийся контур образа Родины перешел и в последнюю, четвертую, вышедшую уже после смерти поэта стараниями его жены книгу стихов29. Есть здесь стихотворение "России", полное любви и тоски: "Ты мне нужна, как ночь для снов, / Как сила для удара, / Как вдохновенье для стихов, / Как искра для пожара. / … / Нужна как горло соловью, / Как меч и щит герою, / Нужна в аду, нужна в раю – / Но нет тебя со мною". А буквально рядом, на следующей странице книги, возникает полное прежней непримиримости четверостишие:

И не прощенно, не раскаянно,
В гордыне, ужасе и зле
И в страхе бродит племя Каина
По русской авельской земле.
В 1961 г. Владимира Смоленского не стало. Умирал он мучительно, от рака горла. После перенесенной операции не мог говорить – онемел поэт, чьи выступления были украшением поэтических вечеров. И вот так, с "перерезанным горлом и полуразбитою лирой", продолжал он писать. Многие стихотворения этого периода звучат как прощание, как поэтическое завещание.
Эпиграфом ко всему пройденному пути звучат первые строки одного из стихотворений четвертой книги: "Я любил на земле
Свободу, / Одиночество и стихи…" ("Первая строчка – от Бога", – сказал однажды Смоленский)30. Мысли о смерти теперь неизменно оборачиваются в стихах Смоленского верой в грядущую вечную жизнь, здесь звучит – как это случилось в стихотворении "Памяти Нины Фрид" – настойчивое напоминание самому себе о том, что даже "смертное томленье", муки ухода – это лишь "начало воскресенья, / К вечности тяжелый перелет". (Таким "тяжелым перелетом" к вечности, заметим в скобках, был и весь поэтический, духовный путь Смоленского, путь от безыс ходности и отчаяния мертвой души "меж камней бытия", под ледяной пустотой небес – к надежде, любви и вере "в славу, вечность, воскресенье".) Эта вера есть и в двух стихотворениях, написанных на смерть Георгия Иванова ("Умер друг – не плачь, душа, не надо…", "Тихо, тихо тает высь…"): "Тихо, тихо тает высь… / Помолчи и помолись. / У кладбищенских ворот / Молча воскресенья ждет / Друг, его похорони, / Голову пред ним склони, / Помолись о том, чтоб он, / В вечности преображен, / Вспоминая и любя, / Помолился за тебя". В последней книге особенно ясно высветилась внутренняя близость, родственность музы Смоленского поэтическому опыту Г. Иванова. Прощальные стихи автора "Стансов" ("Диалоги", "Между жизнью и смертью прослойка…", "Какое сердце, душа какая!.." и другие) по интонации горького окончательного спокойствия, по отказу от каких-либо литературных ухищрений и приходу к нагому поэтическому слову, по ясному ощущению вечности, открывающейся за краем"больничной койки", нередко просто совпадают со стихами "Посмертного дневника" Г. Иванова:
Между жизнью и смертью прослойка –
Ледяная больничная койка.

Капельки крови и гноя,
Бытие почти неземное.

Исчезло уже страданье,
Бытие почти как мечтанье.

И победное смерти жало –
Не конец уже, а начало.
Этот внутренний диалог двух "посмертных дневников" неслучаен. Близость Смоленского – поэта "лагеря Ходасевича"31, как выразился В. Яновский, – Г. Иванову и раньше, как мы видели, была достаточно явной; в последние же годы она утверждается поэтом и открыто, становится осознанной и прямо заявленной творческой позицией. Обратим внимание: в середине 1950-х Смоленский пишет две статьи, обращенные к творчеству двух наиболее значимых для него поэтов-современников, двух старших собратьев по эмигрантской судьбе: "Портрет без сходства" Г. Иванова" (1954) и "Мысли о Владиславе Ходасевиче" (1955). И вот что интересно: в обеих этих работах, каждая из которых временами поднимается до пафоса и определенности поэтического манифеста, Смоленский утверждал свою срединную позицию между этими двумя художественными мирами. Заявляя, что "Ходасевич был одним из самых замечательных поэтов ХХ века", он стремился разбить представление об авторе "Европейской ночи" как о "прилежном ученике Баратынского", "первоклассном мастере" и "второстепенном поэте" (это – из давней, 1928 г., статьи Г. Иванова "В защиту Ходасевича"). Оспаривая мнение Н. Берберовой, писавшей о том, что Ходасевич "математику всегда предпочитал мистике", Смоленский указывал на религиозную составляющую как на один из важных для него творческих ориентиров поэзии Ходасевича, поднимающейся – не отрицая их – над вопросами мастерства и школы: "Я думаю, что он даже не хотел, как Сальери, проверить (так в тексте – А.Ч.) алгеброй гармонию. Он знал, что алгебра (знание, мастерство) входит в гармонию как один из ее элементов, почему и презирал невежд, "вдохновенных недоучек", выставляющих наружу свою мнимую необыкновенность. Он знал, что форма связана с содержанием, как тело связано с душой. Он знал, что "свои чувства и мысли нужно подчинить тому высшему руководству, которое дается религией", что "свою страстную любовь к жизни нужно осветить любовью к Богу"… Зная все это, он, конечно, уже был не математиком, а мистиком"32. (Эта же мысль, напомню, звучит и в последних строках стихотворения "Все глуше сон, все тише голос…", посвященного Ходасевичу.) Однако, признавая правоту Ходасевича, призывавшего молодых поэтов учиться у классиков, овладевать мастерством, Смоленский в то же время – в статье о Г. Иванове – практически повторяет, почти цитирует слова из ивановской статьи 1928 г., словно подтверждая мысль Г. Иванова о нетождестве понятий "мастерство" и "поэзия": "У первоклассных мастеров получаются первоклассные стихи, но поэзии часто не получается. Пример тому Валерий Брюсов или Вячеслав Иванов. Божественность поэзии в том, что лучшие строки даются прекрасно и даром. /…/ Можно и нужно учиться стихосложению, но невозможно научиться поэзии, которая есть дар"33.
Вместе с тем, обращаясь к поэзии Г. Иванова, Смоленский, помимо столь значимых для него "магии" и "метафизики", открывающихся в звуке и интонации, в "открытии мира, который выше нашего понимания", и "в утверждении, вопреки всему, Божественной гармонии", считает необходимым как подлинный приверженец "Перекрестка", усвоивший и принявший заветы Ходасевича, сказать и о мастерстве Г. Иванова: "Какое чувство реальности, точность слов, трезвость, сухость, чувство меры!"34 Обращение Смоленского-критика к двум этим именам в последние годы жизни выглядит символически как подведение черты под собственными поэтическими поисками в минувшие десятилетия, проходившими между "Перекрестком" и "Парижской нотой", между Ходасевичем и Г. Ивановым.
В статье о Ходасевиче сказано и другое: "Ходасевич был проницательным реалистом. Социалистическому реализму в Сов. России следовало бы поучиться у Ходасевича реализму проницательному, поскольку литература не есть бумагомарание и некое средство для материального благополучия и сомнительной славы, а есть героическая попытка преображения мира и жизни"35. Нечто близкое этому звучит и в статье о Г. Иванове: "Муза Георгия Иванова противится злу"36. Поэзия Смоленского – речь сейчас не об уровне творчества, но о тех целях, которые ставил перед собой художник, – о победе души человеческой, о трудном ее пути от отчаяния и безверия к свету и надежде; она также была и героической попыткой, и поэтическим свидетельством преображения жизни.
Среди стихов Смоленского, собранных вдовой для последней книги, было и еще одно приближение к теме "Стансов" – стихотворение "А у нас на Дону…", где опять оживает память о пережитом, возникают никуда не ушедшие из души страшные образы прошлого (сожженного родного крова, мертвого казака) и звучит вера в грядущую Встречу: "Дон в крови позади, / Дон небесный еще впереди". Были и обращенные к жене прощальные стихи о любви – о ее бессмертии и непобедимости: "Да будет за все, за страданье, за гибель награда – / Бессмертье с тобой – мне иного бессмертья не надо". И последние, завершающие книгу строки – скорее не стихи, а запись на странице; умирающий поэт, не выбирая уже слов, торопится написать о самом важном:
О гибели страны единственной,
О гибели ее души,
О сверхлюбимой, сверхъединственной
В свой час предсмертный напиши.
Умер Смоленский 8 ноября – на следующий день после даты, перевернувшей и навсегда определившей его судьбу. Рядом с его кроватью собравшиеся родные и друзья увидели томик стихов Бунина – книжку, которую он выбрал напоследок, перед окончательным своим перелетом.

 

Примечания

1Ходасевич Владислав. Книги и люди. "Закат" // Возрождение. 1932. 7 января, с. 4.вернуться назад
2Там же. вернуться назад
3Адамович Георгий. Стихи В. Смоленского // Последние новости. 1932. 21 января, с. 3.вернуться назад
4Ходасевич Владислав. Указ. соч. вернуться назад
5Королева Н.В. Владимир Смоленский // Русская литература 1920 – 1930-х годов. Портреты поэтов. Т. 2. М., 2008, с. 699.вернуться назад
6Ходасевич Владислав. Указ. соч.вернуться назад
7Величковская Тамара. О Владимире Смоленском // Возрождение. 1963. № 142, с. 61.вернуться назад
8Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996, с. 320-321.вернуться назад
9Адамович Георгий. Указ. соч.вернуться назад
10Ходасевич Владислав. Указ. соч.вернуться назад
11Смоленский Влад. Мысли о Владиславе Ходасевиче // Возрождение. 1955. №41, с. 100.вернуться назад
12Современные записки. 1932. № 49, с. 451.вернуться назад
13Ходасевич Владислав. Указ. соч.вернуться назад
14Ходасевич Владислав. "Наедине" // Возрождение. 1938. 8 июля, с. 9.вернуться назад
15Ходасевич Владислав. Указ. соч.вернуться назад
16См. Бицилли П. Рец. на: В. Смоленский. Наедине. Изд. "Совр. Записки", Париж, 1938 // Современные Записки. 1938. № 66, с. 452.вернуться назад
17Смоленский Владимир. "Портрет без сходства"; Г. Иванова // Возрождение. 1954. № 32, с. 142.вернуться назад
18См., напр., Бицилли П. Указ. соч.вернуться назад
19См., напр., Высокосов Андрей. Счастье и закат Владимира Смоленского // Крещатик. 2008. № 3. – https://www.kreschatik.kiev.ua/41/24.htm С.7.вернуться назад
20Берберова Н. Указ. соч. С. 317.вернуться назад
21 Смоленский Влад. Мысли о Владиславе Ходасевиче // Возрождение. 1955. №41, с. 99.вернуться назад
22Ходасевич В. Вечер Владимира Смоленского // Возрождение. 1935. 30 ноября. № 3832 с. 4.вернуться назад
23Письма В. Ходасевича к Н. Берберовой / Публикация Дэвида Бетеа // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 5. М.: Прогресс; Феникс, 1989. С. 312-313.вернуться назад
24В "Воспоминаниях" В. Смоленского есть запись, лучше всего говорящая о том, какое важное место в его сознании занимал Лермонтов: "… И что такое смерть? Не знаю. Висит над моей кроватью портрет Лермонтова, убитого много, много лет назад Мартыновым. Но жив Лермонтов в моем сердце, и если бы не было его, то и я был бы совсем не тот. Был бы, конечно, но совсем другим". – Смоленский Влад. Воспоминания // Возрождение. 1960. № 98, с. 104.вернуться назад
25Смоленский Владимир. "Портрет без сходства" Г. Иванова, с. 139.вернуться назад
26См. Шаховская З. Отражения. Париж, 1975, с. 55; Яновский В. Поля Елисейские. СПб., 1993, с. 199.вернуться назад
27Смоленский Влад. Воспоминания, с. 106-112.вернуться назад
28Смоленский Влад. Воспоминания, с. 105.вернуться назад
29Смоленский Владимир. Стихи 1957 – 1961. Париж, 1963.вернуться назад
30См. Величковская Тамара. О Владимире Смоленском, с. 62.вернуться назад
31Яновский В. Поля Елисейские, с. 198.вернуться назад
32Смоленский Влад. Мысли о Владиславе Ходасевиче, с. 100.вернуться назад
33Смоленский Владимир. "Портрет без сходства" Г. Иванова, с. 141.вернуться назад
34Смоленский Владимир. "Портрет без сходства" Г. Иванова, с. 139-140.вернуться назад
35Смоленский Влад. Мысли о Владиславе Ходасевиче, с. 100.вернуться назад
36Смоленский Владимир. "Портрет без сходства" Г. Иванова, с. 141.вернуться назад