На главную страницу

 

Об Академии
Библиотека Академии
Галереи Академии
Альманах «Академические тетради»

НЕЗАВИСИМАЯ АКАДЕМИЯ ЭСТЕТИКИ И СВОБОДНЫХ ИСКУССТВ

АКАДЕМИЧЕСКИЕ ТЕТРАДИ

Выпуск тринадцатый
Единая интонология

Тетрадь шестая
Перспективы единой интонологии

Г.Д. Гачев

Философические вариации на тему "Шостакович"*

Я жить хочу, чтоб мыслить и
страдать.
Пушкин

Хотя у нас в советской культуре не было большой лИчной философии, но свято место и дело Мышления не осталось праздно: его занял-делал – музыкант! Шостакович – самый значительный мыслитель XX века1.
И это не только потому, что, как говорил еще Бетховен в годы меттерниховской реакции: "слова окованы, но звуки, слава Богу, – еще свободны". Нет, Молох-Левиафан Государства в веке нашем и звуки музыки пытался оковать и цензуровать-руководить (как и в "Государстве" Платона особое попечение полагалось о том, чтобы звучали мужественно-гражданские лады: дорийский, ну – эолийский, более строгий; а ионийский, миксолидийский и фригийский, как азианско2еретические и разнеживающие, чувственные, чтобы изгонялись), дабы бодрая маршеобразная музыка и ликование заглушали, как барабанный бой, стенания мучимых и вопли казнимых, и только песни Дунаевского на слова Лебедева-Кумача выступали полномочным представителем Психеи советского человека. А тут Шостакович, в котором "морально-политическое единство" – враздрызг: предстает в диких реальных диссонансах, в гротеске и в титанических усилиях разработок, где Дух пытается свести концы с концами; да так и повисают нити оборванными, нерешенными... – в сомнениях, вопрошениях, в затаенном чаянии избавления...
Нет, не только по внешним обстоятельствам (цензура Власти, для которой слова литературы и философии понятнее и податливее на проверку и запрет) музыка симфоническая, серьезная, "классическая" со своим "элитарным", эзотерическим языком, не столь доступным непосвященным, выскальзывала из-под контроля и все же могла делать свое дело Духа и выражения Души эпохи, народа и личности, – но и по существу Бытия в XX веке.
Оно столь многосложно, расчленено и трудно исповедимо для абстрактной мысли и даже для образного слова: все улавливают лишь части некие. А часть есть ложь Целого, и "мысль изреченная есть ложь". Надо забраться в дальнейшую глубь, и средоточие Бытия, и чтоб оттуда его Логос подал голос, чтоб заголосило-возговорило оно не человечьим голосом слова и рассудка, а прямым сердечно-дыхательным чревовещанием чтоб потроха и кишки Бытия зафаготили, а капилляры и альвеолы зафлейтили, нервы заскрипели, скрежет машин и заводом города заухал тромбонами и трубами, моторизованные ж армии пруссачества – барабанными трещотками задребезжали; чтоб изгоняемая отовсюду душа, Психея – в медитацию пассакалии, в храм XVII века удалилась: лишь "сих голых стен, сей храмины пустой – понятно мне высокое ученье" (Тютчев же).
В XIX веке Слово России было могущественнее ее Музыки в исповедании Бытия. Действительность была проще и рационалистичнее и податлива на слово – правда, не на рассудочную мысль – слово философии и науки, а на образное слово художественной мысли. Не то в XX веке: действительность стала столь сложна и парадоксальна, трудно исповедима, что на какие только ухищрения ни пускалась абстрактная мысль науки и философии (теория относительности, квантовая – с ее принципом дополнительности: что равно правильны два противоположных суждения; феноменология, фрейдизм, экзистенциализм, религиозная русская философия: Софиология3 и проч...), дабы вытащить суть на свет и тут ее понять (про-свет-ить), – все равно Бытие проскакивало сквозь улавливатели и локаторы этих категорий и построений, так что словесникам приходилось уныло оставаться при своих козырях, зря улетевшую жар-птицу Бытия. Нет! Свет мешает понять матерь-ю, которая мать-тьма. Так постигнем ее прямо со-сердием = ак-кордикой!..
И вот тут-то суверенно выступает язык Музыки: не рассуждая о Бытии, он дает-выражает его непосредственно: его ток, его ритм, гудение, биение сердца, дыхание, дрожь, скач. Это и джаз, и рок ныне (на уровне понизовом, кишечно-полостном). Это и брутальная моторика Прокофьева; это и аэмоциональная интеллектуальная, головная музыка "чистых" экспериментаторов; это и страстный интеллект Шостаковича.
В нем именно ТОЖДЕСТВО БЫТИЯ И МЫШЛЕНИЯ: напряженно живущая музыкальная мысль в своем токе и поиске пронзает и осваивает все в бытии, все ее лучу податливо, так что дыхание этой музыкальной мысли и ее развертывание оказывается собственным голосом наличного Бытия – в нынешней его ипостаси: действительности XX века и устроения нашего советского. Никто его внутренний склад и истину не выразил так, как музыка Шостаковича.
А истина насчет нас оказалась так закрыта-зашифрована, что мы только сейчас продираем на нее глаза – и дивимся: как долго мы могли под гипнозом затверженных "понятий" и слов быть и не видеть реальности!
Да, видеть было неимоверно трудно. А вот СЛЫШАТЬ – это было можно, особенно имеющим такие уши гениально-чутчайшие, как у Шостаковича.
Особо трудно было нам себя понимать в сфере Слова оттого, что оно, как никогда, было завалено, заболтано непрерывным говорением: передовицы газет, собрания, митинги, заседания, чистки, политпросвещение – лишь бы свято место Слова не было пусто, не было предоставлено тишине и сосредоточению, где бы людям могло прийти на ум очухаться и взвидеть Истину... Нет,
состоялось варварски-трубное торжество той самой "изреченной мысли", которая – "ложь", как прощально в XIX веке предупреждал Тютчев, пророча крах Слова России. Пришел поругатель Слова – в лице идеологического Навуходоносора: разливы казенной словесности и серятина "литературы" – будто возмездие за золотой век Слова классической русской литературы XIX века. Слово же, изгоняемое с поверхности Социума и из печати, науки и литературы, панически бежит укрыться в сердце Бытия, в Со-весть с ним, где ВЕДЫ обитают-залегают, чтоб оттуда, из рудников вдохновения (а их замутить, по пророчеству Блока, посягнула чиновничья власть) и из колодезя Психеи возглаголать – звук подать. Но повести мышление и его работу – уже не словесно (ибо загажена сфера и язык слова), а музыкально-гармонически: плотничанье Бытия в сей век являя. Ведь "гармодзо", harmodzo, по-гречески, – "плотничаю", "мастерю".
Шостакович и выдает в своей музыке квинтэссенцию Творения, которое совершалось – у нас, прежде всего, в советской жизни: и Пре-творения и Противо-творения. А натворялось Бог знает что! Именно: не понять, а вот передать – можно, сотворив некий параллельно времени и его делам шествующий мир образов – как дыханий, интонаций, вскриков, всмехов, подавленностей и самочувствий.
Я задумался, спросил себя: а есть ли Бог у Шостаковича, к Нему обращение?... И, подумав, решил, что – нет, не нужны ему Бог и к Нему обращение как к предмету. А почему? Потому, что он сам – бог. Бог-Творец-демиург-работяга, непрерывно сотворяющий мир день за днем, – и вот уже 15 симфоний, как 15 дней Творения. Богу некогда самосознаваться – успевай творить мир!
И если уж кто подлинно рабочий в стране советов(ателей: другим, как жить и работать) – так это композитор Шостакович, сей "антинародный интеллигент", как шипел на него идеологический бес Жданов, сотворитель как раз никчемной руководящей словесности, изрекатель тех плоских псевдомыслей, которые – ложь.
Это и в облике Шостаковича дивно: нет в нем ничего от романтического типикона4 музыканта-гения, кто бежит, "дикий и суровый, на берега пустынных волн в широко шумные дубровы" с нимбом-ореолом вдохновения на челе. А у этого – никакого "чела" в копне волос: просто чистый лобик и челка на нем, не мешающая. Надел окуляры-инструменты рабочие (очки – роба глаз, как микроскоп-бинокль или еще что у ювелира или часовых дел мастера) – и востреньким носиком, как дятел, знай себе тукает бодренько по дереву пюпитра, клювиком ручечки значки быстро-быстро нанося. Вечный чистый мальчик, отрок Варфоломей. И никаких "дубров" и "волн", а стул тапера, киностудия и папиросный дым, музыка по заказу: к театру, к кино не чистоплюйничал, отвергая приклад музыки; умел и в приклад – ЛАД вносить-осуществлять: настолько могуч-державен в нем Лад, собственное звучание Бытия, что любому составному его явлению (в том числе и конвейеру на заводе, и Встречному плану) легко свой тон и тембр и образ находит – и оно звучит-голосит, немое прежде.
Но главное – не эти вылазки на периферию, но вворачивание в сердце Бытия – там, в сублимации симфонизма, подслушивание его первошевелений, потоков будущей истории рожденье и "первое грозных обвалов движенье".
И за что неимоверно благодарно Шостаковичу наше и отцов Поколение – это за то, что как часто из заводов и учреждений, где на собраниях-заседаниях-митингах-чистках бряцало лживое слово и изгваздана становилась душа, измызгана совесть, – мы могли входить в храмину концертного зала на медитацию, на литургию – и предаваться Молчанию, вслушиваясь в ту душевную глубину, где первосути дышат, живут истинно и совестно – "и роют и взрывают в ней порой неистовые звуки"; и вот, очищенный потрясениями и слезами, катарсис познав, выхо-ишь ты снова наружу и в день – с зарядом Правды, Красоты Любви и сострадания к бедным ближним, любя и мир весь сей – могучепрекрасный, при всем его трагизме – именно: при динамике страдания и радости. Да, на правах литургии симфония Шостаковича! Литургия – "народное действо", по-гречески. Именно: душевно-человечье-народное переживание, а не казенное "делание Ничего" (как наш стиль работать означил Уко Мазинг, эстонский поэт и философ).
Вот именно: кажется, так мощно-материально-увесисто то, что делалось и строилось эти 70 лет: электростанции, мелиорации, перевод рек, химизация, коллективизация, конституция, борьба с "врагами народа", асфальтизация земли и проч. – и так в сравнении с этим эфемерно делание звуков, разработка мотивов, пространства-времени Восьмой, например, симфонии. Более часа сидения – нет чтобы целлюлозный завод по комсомольской путевке строить на Байкале!
Ан, оказывается, то твердое и материальное делание вышли деланием не только Ничего, но и Зла – и лучше бы многого и не делать вовсе, ибо переделывать-перестраивать приходится А вот тончайшее плетение кружева симфонии переделывать не надо: остается на века и есть истинная ценность; и надобное делание – и его писать, и его слушать.

Быть может, все в мире лишь средство
Для звонко-певучих стихов,–

сказал поэт. И – звуков музыки, – добавим. И – кощунственную мысль выскажу – но она правдоподобна: весь гром и треск, визг и лязг наших строительств, сопровождающихся такими заблуждениями ума и свихиванием понятий, потрясениями жизней и душ, – вся эта эссенция, существование получают удостоверение в своей бытийственности (а не мнимости): что это не "майя" (иллюзии) лишь и ложь, но значимо положительно, – тем, что на этой основе возникнет великое усилие Духа: мышление. А его первое слово – музыка – уже возникло, сказалось – сия квинтэссенция нашей истории.
Вот мы сейчас стонем: нет у нас истории истинной, не знаем ее последовательности и движущих сил... Да, ее нет в слове науки и даже литературы. Но вслушайтесь в музыку Шостаковича с середины 20-х по середину 70-х годов: тут то, чем дышала-жила душа народа и личности все эти 50 лет, на каждом этапе-витке, зафиксировано, как честно-совестное табло и рентген-диагноз эмоциональной жизни и самочувствия и дум: что не на языке, а на уме.
Молодая энергия 20-х годов, когда "страна-подросток", – озорство буйных сил в Первой симфонии. Гротески многоукладно-какофонной, пестрой и живой России нэпа – в балете "Золотой век", в голосистой базарности "Носа", где все ярмарочно орут-перекрикивают друг друга, как в эпоху первоначального накопления на "карнавале" Бахтина. Упоение городской-шальной-шампанской жизни, в том числе и темпо-ритм пятилетки когда "Время, вперед!" – та жизнерадостная моторика, что в песнях Дунаевского, при иллюзии, что всем "и жизнь хороша, и жить хорошо!" – она и Шостаковичем пропета в "Песне о встречном": утренняя заводская, как новый "Рассвет над Москвою" – только не рекою, а фабрично-заводскою. И вдруг ужасное прозрение и протрезвление: "Леди Макбет Мценского уезда" – 1932-33 годы.
Да это же – трагедия коллективизации и голода 30-х годов, умерщвление крестьянства, свихнутость матери-сырой земли, эмансипация и казнь женщины: как спуталась душа и все понятия от соблазна фабричного блатного Сергея: повел за собой ее, бабу Россию, – "руководитель!" – на легкую жизнь! Ему-то ничего, призраку, бесу, мороку, а ей, настоящей,– грех и совесть, и погибель, и самоказнь...
И недаром перемыслил совсем иначе Шостакович очерк Лескова: там, в антинигилистическом запале почвенника, сильно – сатирически и внешне – дана героиня-преступница, отчего и названа повесть западным знаком, через гротескное смешение французского с нижегородским. Для Шостаковича же органичнее название итоговое: "Катерина Измайлова" – она героиня, ЧИСТАЯ, по-гречески, и в грехе-преступлении своем, как и Катерина из "Грозы" Островского. И нам приносит опера катарсис-очищение, давая потрясающее проведение ее жизни-судьбы и мира вокруг. Эти народные там голошения-причитания, вторы и хоры – в поэтике и крестьянской песни и городского романса; а на этом фоне хор потешных-опричников-начальников: "Чем бы, как бы поживиться".
И общий мрачный колорит, знак беды знаменуя...
Ясно, что возопила газета и идеология: не просто "сумбур вместо музыки" тут унюхал Малюта-Жданов в культуре, но "контру": что в стране молчания заголосил кто-то, завыла бабонька Русь, полупотрошеная, – и верно: диким, не своим голосом.
Единственно простительно это преступление против господствующей ВИДеологии было тем, что все ж темен-элитарен казался язык Музыки, где-то на глубине Бытия... Пусть себе живет еще...
И вот 1937 год – под вой демонстрирующих масс, маршируя, требующих казни "врагам народа", ворочается-ухает машина-гильотина Государства – и это в финале Пятой симфонии5: СССР на стройке – только неизвестно чего, счастливого будущего или Гулага?.. (Прямо как "Каменщик" Брюсова.) Предельное противостояние Личности – и Державы: длительные одинокие медитации и вопрошения в пустом пространстве без отзыва и в то же время экзистенциальный героизм сопротивления – пусть и без результата в виде "удачи", но зато – утвердив самоуважение-достоинство. Это сразу в главной теме: тут сцепление-клинч6 Левиафана – и Гражданина: tutti власти, героические скачки – и они же потом в обращении в одиноком голосе гобоя в третьей
части.
Далее Ленинградская симфония – война; Освенцим – Восьмая; космополитизм – цикл "Из еврейской народной поэзии". Борьба за мир – "Родина слышит..." Хрущевская оттепель – Тринадцатая симфония. "Застой" – и заглубление и метафизику личности, жизни-смерти: Четырнадцатая, Пятнадцатая симфонии, Соната для альта, на стихи Микеланджело цикл...
Я это перечислил грубо, но чтоб явить историю души советского человека, Психею народную: ее история в музыкальном пути Шостаковича истинною предана; шаги его музыки можно подставить, как табло, под научные, имеющие быть написанными, труды историков – и проверять, как по камертону: не лгут ли? не фальшивят?..
И, конечно, совершенно советский он человек и композитор: недаром и членом партии был, и близко к сердцу и всерьез принимал наши судьбы. Все позитивное и прекрасное, что есть в советской истории и человеке: порыв к идеалу, духовность высокая, бессребреничество, жертвенность, Разум восхищенный, готовность уж лучше уверовать лишнее, обольститься высоким, нежели унылый и импотентный скептицизм,– все это в Шостаковиче. И наша история (Одиннадцатая симфония "1905 год") всерьез и лично им через душу пропущена. Только его точка архимедовой опоры – в сердце Бытия, оттуда он все видит: весь и театр, и цирк, и спектр событий внешних и состояний души – зацепляет и полифонию звучностей передает. То, к чему звал Блок: "Всем сердцем слушайте музыку революции!" – Шостакович в высшей степени исполнил. Палитра "Двенадцати": и марш, и романс, и плакат, и частушка, и плач – вся эта разноголосица, которою гремит "разорванный ветром воздух", им слышима – и более того: и кирпичики, и фонарики, и блатные напевы, и скифство... И та же Катька загребистая: "Эх, эх, попляши, больно ножки хороши!" – Катерина Измайлова.
Но легко было слушать музыку революции поначалу, в полосу очарования. А когда потом иной оскал явился? Как сочетать высокое, которое не перестало быть в душах, – с издевательским шаржем свершения наличного? Ухмылка Судьбы над Историей и нашей игрой в ее колесо, катание обруча – по головам.
И вот вырабатывается катастрофальная поэтика Шостаковича: это не просто "критика и публицистика" нашего пути, но – глубокая диалектика вообще Бытия, разрез его глубинного штрека. Величие и падение такой амплитуды у нас было, что разверзло многие тайны и прежде невидали в человеке и обществе и ценностях вообще. Потому советский композитор Шостакович – мировой и вечный: создал особую музыкальную систему и ею мир сотворил.
Прежде чем заглублюсь в рассмотрение, с ходу – вот такая деталь. Шостаковича укоряли за будто пристрастие нарочитое к гротеску и шаржу... Но ведь это в каждом явлении есть: и трагедия, и фарс. Сама история наша – такой явила переплет: шли в комнату – попали в другую. Строили социализм-коммунизм – и учиняли самоубийство: народу, земле, партии... Да, любую вещь и слово возьми: если разъять – и смех, и грех обнаружишь7. Так что инфернальна и его эстетика.
Уж на что "Ленин" – святое звучание: нежное русское, по шири-дали, как Евгений Онегин и Есенин, на сонорные звуки влаговоздуха инструментованное. Но ведь звучит в его корне и ЛЕНЬ – грех российский, мать всех пороков; и не за то ли любимо и так по душе пришлось, что тут "лень" и "пьянь" звучат?
А "Сталин" – у! имя – кремень, так подходит к "пролетариату" и его "диктатуре" и к делу индустриализации: закалять сталь!.. Но ведь и сталь дамасская оттуда дышит, с юга, откуда пришел, кинжал, финка, которую сей пахан блатарей малины народу под грудь воткнул. Так что инфернальна и его эстетика.
Так что под каждым личиком – хайло возможно, и наоборот...
Но и гротеск у Шостаковича – не мрак и издевка, а веселость и радость преобращений карнавальных меж всем и всем. И вообще– НЕТ ЗЛА, раз стало Музыкой! В этом Шостакович – как Августин и другие: у Зла нет своей субстанции, оно – тень Добра. Так ведь и наши "злы" – перевороты наших усилий ко Благу! И нашествие – раз стало потрясающей музыкой (в Седьмой симфонии) – превозможено и впитано Бытием: зло – в добро, ему послужило и потенциал добра в себе обнаружило, залегавший.
Вот почему оптимистичен Шостакович – бодренность и трезвение вызывает его музыка, охоту жить и делать – после всех сотрясений и катарсисов. ВЕЛИКОДУШИЕ – вот музыка музыки Шостаковича. Благородство мироотношения и миропонимания – широчайшим образом: не судя, хотя и страдая и сострадая жесточайше. И потому, вышед из литургии его симфонии или квартетов и проч., чувствуешь себя – в приращении благородства: и совестливости, и достоинства, не тварью дрожащей, но личностью.
"Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать",– так исповедовал свой запрос пожить бы еще, обосновывал перед строгим следователем Смертью – Пушкин. И это же – основное дело Шостаковича. А точнее – тут даже разделение труда: народ, все человеки в нашей истории страдают безмерно и безразмерно; но зачем мыслить?.. – это запретно: кляп на мысль – и оттого тягче страдание, без продыху уразумения, зачем и что значит все?.. Тушится душа без веяния Духа. И в слове не дано ей сказаться, перетечь в мысли, трансформируясь – из страдания.
Шостакович же – химический всезавод, что за всех нас страдания, их гекатомбы – в мышление симфоническое превращал: оттого и радость в нем – творческая, неистощимая; шутка ли: переплавить страшнейшие страдания – в прекраснейшие и гармонические построения, осилить кричащие дисгармонии?! А их накал у нас страшнейший – и не сравнимый с той реальностью, с какой имели дело западные в нашем веке композиторы. Бытие ревет у Шостаковича, и стонет, и ликует, всеми пластами и фибрами за живое затронутое – нашей историей и идеями; и потому, при, допустим, равной талантливости и мастерстве Шостаковича и его современников за рубежом, – его содержание мощнее неизмеримо – и, соответственно, усилие и единоборство Формы с ним. Потому-то он – крупнейший симфонист нашего века.
В "перл создания" претворил – самую раскровь, ужас и скрежет. Превозмог. Да и сам – такие удары – дважды вынес: лично был почтен высочайшим недоброжелательством! Но – ГЕНИЙ вез-выручал-помогал, и ощущение своей МИССИИ: я должен сказать – ибо никто не скажет, и: я могу – ибо Никто так не может!.. Он чувствовал себя – на золоте, на кладе Бытия и музыкальных сюжетов – и потому так неистощимо творил.
В самом деле: посчитайте то ВРЕМЯ, какое он вдвинул протяженностью своих сочинений. Если подряд (не в буквальности, конечно) слушать – сколько – не часов и дней, а месяцев, а, может, и лет – это займет? Ибо писал – как жил-дышал: как Бах и Моцарт, без черновиков-вариантов почти. Он не Выбирал: его Бытие выбирало в секретари своего голошения. Его музыка – как секреция организма Бытия. Его Логос – на свой голос он переводил и так слышал. Тождество Бытия и Мышления (музыкального) тут совершилось-открылось.

* * *

"Будто это не музыка, а нервный ток мощной напряженности", – сказал Асафьев про Шостаковича. Но это не метафора, а так и есть: струение, перекаты, пульсацию первосил, энергий и субстанций, идей и первоформ сути Бытия, их сплетения, и диалоги, и борения, и сами по себе и в их отзывах на глубине души и личности человеческой – это прослушивание и передает.
Будто решает формальные задачи: как шахматист разыгрывает варианты экспозиции, гамбиты tutti– и эндшпили то с конем, то с двумя ладьями, так этот – с тромбоном и английским рожком, с челестой и скрипкой – бесконечные абстрактные комбинации (как философ с категориями: субъект – объект, гносеология – онтология и т.п.); но через это – идет сказ об устроении всего во Времени и ритме, некие всепронизывающие инварианты и априорные модели, структуры и их сочетания, комбинаторика, как в математике. Симфонист роет на уровне сущностей и ими орудует, как мастеровой-заведующий ритмами движений и тембрами-плотию вещей: как они звучат-пахнут. И так как сути всех касаются, то столь остро воспринимается всякое музыкальное нововведение – как риск сокрушения Космоса. А Шостакович – весь в фигурах высшего пилотажа в музыке и такие виражи с ладами и интервалами выделывает, что дух захватывает непрерывно у нас от невероятностей и невозможностей, которые он делает возможными и утверждает – как правило – после себя уже. Так Марина Цветаева, столь же рьяная и героическая в поэзии, своим божеством имела "Невозможно!" – на него посягать...
Кстати, у обоих вольное заступание за такт и строку (enjambement): дыхание мотива и стиха переплескивается за отпущенно-положенную временную черту, как личность выпирает из закона Социума.
Вообще, линеарность мелодии (горизонталь) – Личность выражает, свободное излияние души, ее дрожь и ток-нерв мысли; а вертикаль (толща, гармония, ее многоэтажность-сословность, надстроечность над басом) – представляет Общество, Державу8. И вот у Шостаковича гомофонно-гармоническая вертикаль затрещала, закривилась, перекосилась – под натиском распирающих линий полифонической организации голосов, которая – и его гармонии мать. Это отразило усложнение и динамизацию внутреннего мира личности; а понижение ступеней (например, второй и даже четвертой в миноре, что излюбленно у Шостаковича) – это как проникновение в подсознание, загляд и подслух в подполье "нормального" тона, казенно-привычно-рационалистического. Долгое же виение-кружение в малоинтервальной мелодике (тема Десятой симфонии, например) – будто сосредоточенно ползает, ощупывает одну точку, и мы заворожены-напряжены в исследовании-познании, пока вдруг не прорвет – и разверзнется – неожиданный звук и интервал: выбьет дно и выйдет вон. И после той волновой округлости – угловатые скачки в одном направлении: мало октавы – еще септима вверх (как в побочной партии первой части Пятой симфонии)9!
Так хочется продлить вдумывание и толковать наблюдения музыковеда: например, о том, как "свободная", подвижная и гибкая одноголосная линия "впитала" в себя то содержание, которое прежде требовало для своего выявления многоголосного изложения, как баховские мелодии представляют собой как бы "одноголосную проекцию многоголосия"10. Так личность нового времени становится сама хором-собором прежних, более простых, патриархальных. А то, что у Шостаковича мелодическая линия впитывает и сложные гармонические последования, – это знамение дальнейшего развития человека, который не просто член Общества, но весь пронизан и из себя порождает общественную норму как свою, естественную эманацию, есть до мозга костей непосредственно общественный человек, порождение Истории и Культуры (то, что Гегель обозначал как единство объективного и субъективного Духа, реальность идеального...)
Но на такую неуправляемую "личность-горизонталь" соответственно вынуждена реагировать "вертикаль Социума": чтоб вступить с нею в диалог и впитать-по(н)ять, и ей приходится перестраивать свой склад и структуру. И столь же мощные у Шостаковича, органично выступают нововведения в гармонии, инструментовке, метроритме, форме, – так что новый Космос выстраивается – "Дмитра творенье", как Петра...
Шостакович – петербуржец, как и Достоевский: здесь их точка миронаблюдения. Прокофьев, как и Толстой, – это Москва, средняя Россия, волнисто-холмистая и здоровая плавность фразы у них. А у тех – нервность и угольчатость, аскетизм некий, графичность. Если у Шостаковича изобретательность в оркестровке, то она имеет не красочно-живописный, а нервно-эмоциональный, не чувственный, а чувствительный характер.
Нет и ночи бархатной со звездами: романтической – духовной иль полной неги чувственной, но – ночи белые, что – не день, не ночь, а напряженность вечно бодрствующего сознания, без покоя-продыху-передыху. Шостакович принципиально дневен, ну – сумеречен, рассветен, но не станет страстно звать "Ночь, ночь, где твои покровы, твой тихий сумрак и роса?" – как Тютчев.
Правда, под конец в цикле на стихи Микеланджело Ночь есть: тут италианство присказало свое...
Задумался я: географически – чей же Шостакович? Композиторы русские себя евразийцами чувствовали: Восток и его мотивы – Глинка, Бородин, Римский... Кавказ у Толстого... Нет, как и Достоевский (и Чайковский), Шостакович скорей ориентирован на Запад, где "дорогие повойнички", германско-лютеранский мир северный, серый, холодноватый насчет чувственности, зато страстный и пылкий насчет думы, въедающейся в недро.
А где же национальность, русскость? А она – как и у Достоевского: не во внешних приметах-словечках (как у Островского иль Лескова) или предметах ("сарафан" иль "гармонь"), но в сгибе-складе мышления и интонации. Душа выпевает себя в той ладовой системе и плавной ритмике, которою отмечен народный русский распев. И в этом – народность исповеданий одинокой мыслящей личности, ее борение с миром за свое право и достоинство, за свою мысль и голос. Когда все кругом требует отдать их – отдать единодушно свой голос (и остаться, значит, без голоса – "я" своего и личного миропонимания?), Шостакович как бы вместе с Есениным говорит:

Все отдам я Октябрю и Маю,
Только лиры милой не отдам.

И Шостакович развивает такую интонационно-гибкую мелодику, в которой так привольно голосу – Логосу, что мы, послеединодушных голосований, ныряем в купель его музыки – за своим голосом: его снова обрести и правомочие обо всем мыслить-рядить по-своему, не стандартно и оригинально. И за этим не меньшая правота (по крайней мере), нежели в наружно-казенном царствующем миропонимании.
А голошение интеллигентной мыслящей личности горожанина у Шостаковича – в той же интонационно-ладовой шкале, что и крестьянски-земледельческое пение; это и показывает их глубинное тождество – личности и народа у Шостаковича, их шкалы ценностей, они на одном языке говорят, тогда как речистость идеологического чиновника, пересыпающего-щелкающего "социалистически-реалистической" лексикой в защиту на родности и партийности музыки против "абстрактно-формалистических ухищрений", вся глуха, чужда слуху народному и именно отчуждение бюрократического государства от народа выражает.
А этот "очкарик" – самый рабочий класс и есть, работяга, чей предок – Шостак, потом Шостаков сын, а за ним и Шоста-кович, как ласково в народе: прямо по отчеству именуют того, кто – свой, народный человек.
И в то же время он – орган и щуп мировой Культуры, на ее самой вершине. Это так и есть – не просто по его личной образованности, но все нараставшая за тысячелетие волна, а особенно гуманистическая традиция Европы и России XIX века, своего высшего гребня достигла в первой четверти XX века, пока не стала сокрушаться могучими извержениями варварства и упростительства. Но Митя Шостакович еще застал-успел перехватить-напитаться тою волною и стать последним могиканином Высшей Культуры – в век ее про-пасти: ее трагедию именно ему выразить приспело во всеоружии всех постижений мирового Духа! Как Пастернак в то же время переводил-прививал нам Шекспира, так Шостакович – Баха: как музыковед-исследователь de facto: просто сам став Бахом, реализовав принципы его музыкального мышления в сплаве с последующими методами – в деле освоения небывалого космоса XX века.
Не просто музыкоВЕД – Шостакович, но музыкоВОД, вождь Музыки – как дела истинного, в противовес многим вождям на зло, что так обильно развелись, как саранча гнусная, в нашем же веке. Те, руководители сановные, думают, что важным делом заняты, когда бумажки-резолюции обсуждают-подписывают, а Митя Шостакович "персты на живые струны воскладаша" (как Боян вещий) – и так ловко-быстро руками по клавишам фортепиано водит-перебирает, скоморох-гусляр Митрий, Митяй народный. И его ИГРА – гораздо пуще Дело и истиннее (ибо в ней – игра внутри Бытия, его сутей и энергий), Нежели "труд – работа" тех, ответственных товарищей...
Потрясающее зрелище доставляла нам наша "культурная" политика: Шостаковича музыке дважды брался учить Жданов, музыкант-недоучка, умевший даже брякать на фортепианах, чем восхитил "компетентностью" доверенных лиц, собравшихся на памятное совещание по музыке в ЦК в 1948-м, походном на Дух, году. Тут некий инвариант проявился: ведь и Гитлер – несостоявшийся живописец Шикльгрубер, и Сталин писал стихи, и Мао, и журналист Муссолини – все нюхали эстетики – и тем ревнивее относились к истинным мастерам в этих областях. Неудачники в искусстве – удачники в политике (кому не везет в любви – везет в картах...).
Музыка – не даст соврать: если пытаются – она не получается. Просто не приспособлена для этого, в отличие от слова, на котором и правда, и ложь равно могут высказываться. И потому слово в литературе – колебливо туда-сюда:

Поэт сначала говорит: "Вперед!",
Потом назад с волнением зовет.
А скромные ваятели долбают свой гранит...

Б. Слуцкий

И музыканты так подобно. Ну да: они держат слух на пульсенерве Центра Бытия, а рассудок и слово – на периферии: разумеют-схватывают часть по части, щупом-опытом, вне обязательности закона гармонии, что требует соотнесения всякого отдельного со складом Целого.
И, возвращаясь к исходному тезису, с которого мы начали размышление о Шостаковиче: что он наш крупнейший мыслитель – философ посредством музыки, – хочу поставить его и в связь с исканиями мировой и русской мысли в нашем веке.

 

Примечания

0 Фрагмент из книги: Гачев Г.Д. Музыка и световая цивилизация. 2-е изд. М., 2006. С. 129-144.
1 О том, как музыка осуществляет философию, как делается, так сказать, philosophia per musica, – см. мое эссе "Музыка и световая цивилизация" (Музыкальная жизнь. 1988. № 10; 1989, № 8.).
2 Азианское красноречие – изукрашенное: например, у Цицерона оно.
3 Софиология – регилиозно-философское учение, предложенное впервые Вл. Соловьевым и развитое затем С. Булгаковым. В дополнение к Святой Троице (Бог-Отец, Бог-Сын, Бог-Святой Дух) выдвигается женственное начало – София (Премудрость Господня).
4 Типикон (греч.) – образ поведения, модель, статус, амплуа...
5 Это одно из многовозможных толкований-выпрямлений поливалентного музыкального образа.
6 Клинч (термин из бокса) – вцепленность борцов друг в друга, короткое замыкание.
7 Например: "МА-ТЬ" из тех же слогов-фонем, что и "ТЬ-МА" (мысль, датированная 1970 годом; см. мою книгу "Национальные образы мира" , М., 1998), так что материя-лизм – философия от женского начала, земли, а (в)идеализм – от мужского, Неба, Света.
8 Это очень упрощенное уравнение, отдаю себе в том отчет. Но и оно смысл имеет, некую часть Истины собой подцепляет...
9 В медитации над Шостаковичем моим поводырем-помощником было глубокое исследование Л. Мазеля "Заметки о музыкальном языке Шостаковича" (в кн.: Дмитрий Шостакович. М., 1967).
10 Там же. С. 323.