Выросшим в советское время, ясно, было трудно идти по жизненному пути. Оказавшимся в ленинградской блокаде – тем более. А еврею по национальности, избравшему профессией науку и вузовское преподавание, – еще тем более. Далеко не все выдерживали непрерывно возникавшие трудности, многие сдавались, сникали, объясняли неудачи вполне реальными преградами. Леонид Наумович Столович – не из их числа. В его личной судьбе редчайше сложились такие благоприятные "констелляции" внутренних и внешних факторов, что он смог противостоять мощнейшим монстрам объективной советской действительности: всеобщему господству чиновничьего бюрократизма, жалующего "своих" и отторгающего "чужих" (значительная часть "своих" рекомендована свыше); почти откровенному, лишь чуть-чуть прикрытому лицемерными синонимами ("бей космополитов!"), антисемитизму; воцарению в философии якобы марксистско-ленинского учения, а на самом деле лакейского выполнения последних предначертаний высокого партийного начальства.
Что же мог противопоставить этим чудовищам Леонид Наумович? Прежде всего большую группу субъективных достоинств: трудолюбие, творческий талант, отличную память (нужнейшее свойство для ученого!), этическую прочность, добрую душу (считаю, доброта и открытость другим – не только залог физиологического здоровья человека, но и важнейшее качество педагога).
И еще Леониду Наумовичу везло на положительные объективные обстоятельства. Большинство из них – чистая случайность, но как они хорошо выстроились в биографии юбиляра! В страшное блокадное время – февраль 1942 г.! – нужнее всех Дедов-Морозов семью Столовичей посетил близкий человек, "дядя Жора", Г.М. Алиев, начальник госпиталя, стоявшего по ту сторону блокады, в знаменитой деревне Кобона на берегу Ладоги. Дядя Жора принес мешок картошки! А вскоре забрал 12-летнего Лёню с собой, и мальчик стал "сыном полка", помощником старших врачей и медсестер.
Отметим еще неожиданные, в детское для Леонида Наумовича время, случайные встречи и знакомства с поэтом Глебом Семеновым, с философом Михаилом Лифшицем, перешедшие потом, уже много лет спустя, в творческое содружество. Повезло Лёне и на товарищей по школе. Достаточно среди них назвать Николая Прожогина, будущего известного журналиста, искусствоведа, культуролога, Якова Любарского, ставшего видным ученым-античником, Марка Альтшуллера, ныне оказавшегося в США (профессор Питтсбургского университета)…
И, наконец, "случайное" событие, которое затем определило весь жизненный путь Леонида Наумовича, – его приезд в Тарту. Подробнее об этом чуть ниже. Каждому человеку с самых ранних его лет достается много случайного (да разве не случаен сам факт его рождения?!). Постепенно количество случайных явлений становится все меньше, человек втягивается в сложную и частую сеть закономерных социальных и индивидуальных связей, количество "люфтов" и неожиданностей на глазах уменьшается, но у творческого работника до глубокой старости сохраняется некоторый запас – хотя бы в профессиональной области. А юность всегда полна невероятностей…
* * *
Леонид Наумович Столович родился 22 июля 1929 г. в питерской интеллигентной, но не гуманитарной, семье (мать – экономист; отец – инженер; впрочем, при рождении сына он был еще рабочим, поэтому не было бы преувеличением или преуменьшением, если написать: "родился в рабочей семье"). Однако гены – коварная и таинственная вещь. Мальчика с 10-летнего возраста потянуло в поэзию. Он окунулся в многоцветный и многодумный мир русской поэзии, чуть позднее стал изучать Данте и Гейне, и сам творил денно и нощно… И какой поразительный взлет: десятилетним он еще сочинял подражание пушкинской "Полтаве", где
Стоит петровский верный конь,
Хвостом прекрасным он вертит
(во имя ритма мальчик поставил ударение на последнем слоге),
а уже 12-летним писал вполне зрелые, хотя и подражательные стихи:
Над озером в тиши, в вечерний час
Читать я буду Пушкина и Фета.
(Это стихотворение, подправленное редакцией, было опубликовано в ленинградской газете "Ленинские искры" от 31 мая 1941 г.).
Отечественная война, особенно в ее блокадной трагедийности, естественно, стимулировала поэтические опыты подростка, а наступившее в 1945 г. мирное время привело, несмотря на чудовищные постановления партии по вопросам литературы и искусства, к благородным темам природы и любви. И вот что интересно: возвышенный поэтический пафос многих стихов, чаще всего длинноватых, умерялся внутренним скептическим взором, и тогда возникали яркие стихотворения с долей иронии и каламбурности:
Бремя первой любви
С годами чувствуешь себя уверенно.
Потерянный найдешь ли самородок?
Кто виноват, что для любви потерянной
Еще не выдумали стол находок?
Это стихотворение 1950 года, а много позднее автор добавит:
На этом, наверно, единственном свете
Всё, кроме любви, пустяки.
От удачной любви рождаются дети,
От любви неудачной – стихи.
(Здесь и далее поэтические цитаты приводятся по ценной книге Л.Н. Столовича "Стихи и жизнь. Опыт поэтической автобиографии", Таллинн, 2003).
В 1944 году семья Столовичей вернулась в Ленинград после двухлетней эвакуации (были в Казани). Казалось бы, интенсивные поэтические труды, приведшие Лёню в известный кружок при Доме пионеров, руководимый тогда Глебом Семеновым, и много давшие духовному развитию юноши знакомства в кругу университетских преподавателей и выдающихся ученых (прежде всего назовем Дмитрия Евгеньевича Максимова и Виктора Андрониковича Мануйлова), должны были подготовить выпускника средней школы к филфаку университета или к Литературному институту.
Но еще в старших классах школы юный Леня твердо избрал не поэзию и не литературоведение, а философию главной своей профессией; может быть, даже не профессией, а главным местом продолжения учебы. В 1947 г. он с отличием закончил 252-ю школу и поступил на философский факультет Ленинградского университета.
В первые послевоенные годы этот идеологический факультет еще имел творческое, научное лицо, читались интересные лекции, проводились живые дискуссии. Преподаватели могли относительно свободно шутить, не боясь обвинений в семи смертных грехах. В беседе со школьниками в день открытых дверей ветеран марксистской философии М.В. Серебряков на вопрос будущей абитуриентки: "А женщины могут быть философами?" ответил совсем несерьезно: "Конечно, могут. Но пока история не знала подобных примеров…".
А в 1947 г. сталинская камарилья взялась не только за литературу, но и за философию. Почтенный М.В. Серебряков был снят с должности декана, а на его место назначен провинциальный партийный вельможа Михайлин, беспомощно читавший студентам курс истории русской философии и всюду вокруг видевший "грубые политические ошибки". Впрочем, и его за малограмотность пришлось убрать, обком партии сделал его директором Ленинградского филиала музея В.И. Ленина, где он тоже отличался анекдотическими глупостями.
Лекарством или даже наркотиком, от употребления которого можно было забыться в смрадном болоте "разоблачений", доносов, лакейского попугайничанья, для творческих студентов было занятие наукой и искусством. Не ограничиваться лекциями и учебниками, а штудировать историю мировой философии по первоисточникам (хотя бы по переводам на русский язык). Стараться максимально знакомиться с историей музыкальной и театральной культуры по прекрасным концертам в филармонических залах и по спектаклям питерских и гастролирующих театров. Все это врачевало душу и спасало от страшной злободневности университетского бытия.
Искусство с юных лет оказывало мощнейшее воздействие на душу Леонида Наумовича. Интересен его рассказ в автобиографической книге о ежедневном хождении в Эрмитаж во время школьных каникул. И не менее интересен эпизод о посещении концерта тогда еще неизвестного Рихтера, исполнившего сонаты Бетховена: на следующий день лёнин класс писал выпускное сочинение по литературе; требования были суровые. Мало кто получил пятерки, но Лёня и трое его товарищей, слушавших Рихтера, удостоились "отличных" оценок…
Художественная натура юного философа нашла ценный компромисс, выискивая основной круг научной деятельности: заняться философией применительно к искусству, т.е. эстетикой! Здесь был непочатый край работы. Советская идеология довоенного периода не очень-то жаловала эстетику. Великолепна формулировка в "Малой советской энциклопедии" (т. 10, М., 1931) термина "эстетизм" (он выводится из понятия "эстет", что означает "поклонник искусства для искусства"): "Точка зрения эстетизма характерна для пресыщенных жизнью или убегающих от действительности представителей погибающих классов" (стлб. 322). Любопытно, однако, что в ушаковском "Толковом словаре русского языка" (1940), составлявшемся интеллигентными лингвистами, помимо "неодобрительного" (второго!) значения понятия "эстетизм" (но выраженного значительно более мягко, чем в 1931 г.: "Чрезмерное пристрастие к внешним формам в искусстве") наличествует первое значение: "Чуткость, склонность к эстетическому, к красоте, к художественным формам". Вполне можно было бы без опаски отнести к Столовичу!
Однако об эстетике как философской отрасли тогда говорили очень уклончиво. Если в 1925 г. в двухтомной "Литературной энциклопедии" слово определялось как "учение о прекрасном или философия искусства" (т. 2, стлб. 1137; автор этой части статьи – А. Саккетти) и честно признавалось: "Эстетика марксистская не разработана пока в стройную, законченную систему" (стлб. 1154; автор этой части – В. Львов-Рогачевский), то уже в "Малой советской энциклопедии" авторы (И. Верцман, В. Гриб) не соглашались с определением эстетики как философии искусства и утверждали главную роль марксистской эстетики – "руководство процессом развития пролетарского и социалистического искусства" (т. 10, стлб. 327).
Надо сказать здесь, что настоящий, а не поддельный марксист советской эпохи, М.А. Лифшиц одним из первых стал реально изучать эстетику Маркса. Он совместно с Ф.П. Шиллером подготовил и издал ценный сборник "Карл Маркс и Фридрих Энгельс об искусстве" (М., 1933), сборник, позднее многократно переиздававшийся в расширенном виде. Дело ведь в том, что молодой Маркс (и Энгельс) отнюдь не был тем "марксистом", который с классовой жесткостью и часто несправедливостью относился ко всем явлениям в политике, социологии, экономике. Молодой Маркс – типичный левогегельянец, развивающий философско-эстетические воззрения учителя. Недаром матерые советские идеологи с явным раздражением относились к попыткам некоторых ученых опереться на идеи и формулировки молодого Маркса. А именно тогда Маркс высказал самые ценные эстетические мысли. На них не стыдно было опереться.
С другой стороны, молодые Маркс и Энгельс, часто высказываясь по вопросам искусства, не создали своей целостной эстетической теории, поэтому многие основополагающие концепции (сущность прекрасного, эстетические взаимоотношения искусства и человека, система эстетических категорий и т.п.) еще надо было разработать, а это тоже пугало и раздражало официальных идеологов: мало ли что там насочиняют. Как проверить "марксистскость" подобной самодеятельности?!
А творческая молодежь, наоборот, радовалась, что есть белые пятна, что можно не повторять в разных вариантах сто раз уже сказанное, а создавать новое. И Леонид Столович уже на младших курсах решил посвятить себя эстетике. Он будет основательно заниматься именно белыми пятнами в эстетической науке, опираясь, впрочем, и на марксистские принципы (чаще используя юные марксовы идеи, которые далеко не всегда можно было назвать марксистскими).
А пока он, еще на 2-м курсе, подготовил курсовую работу об эстетике Аристотеля. Однако время было очень неуютное для подобных эстетических штудий – начинались идеологические погромы "космополитов", и за интерес к эстетическим воззрениям древнегреческого философа Столович был назван в стенгазете космополитом…
Леонид Наумович Столович (далее буду называть сокращенно: Л.С.) с отличием окончил философский факультет Ленинградского университета. Получил он "свободное распределение". Теоретически его могли бы взять теперь преподавателем в любой вуз, где нужны были специалисты по соответствующим дисциплинам: диалектический и исторический материализм, история философии, эстетика. Теоретически. А практически страна готовилась по замыслу вождя всех народов к грандиозным антисемитским кампаниям, и еврею было немыслимо устроиться в высшее учебное заведение. Л.С. перебрал десятки ленинградских вузов, участвовал в провинциальных конкурсах – безнадежно. И вдруг – щелочка! В Тартуском университете "висел" курс эстетики на искусствоведческом отделении, 36 часов, и Л.С. предложили этот курс!
В начале 1953 г., когда все ждали не только показательного (конечно, липового) процесса над "врачами-убийцами", но и массового выселения евреев в дальневосточные резервации, взять Л.С. – пусть не в штат! пусть на мизерный курс лекций! – было невиданно мужественной акцией. Это тоже одна из поразительных случайностей не только в судьбе Л.С., но и в жизни Тартуского университета.
После ряда сплошных арестов руководителей ведущих эстонских академических учреждений и вузов, в оголенный Тартуский университет был в 1951 г. назначен ректором Федор Дмитриевич Клемент. Сын простого эстонского рабочего, пришедшего в начале ХХ века на заработки в Питер, Клемент стал настоящим ленинградским интеллигентом. Он был университетским доцентом, специализировавшемся в новейших областях физики (люминесценция), а еще и партийным функционером (довольно редкий случай, когда ученый верил в торжество коммунизма на земле и активно трудился в общественной сфере).
А так как Клемент оказался одним из немногих ленинградских эстонцев, избежавших репрессий 1930-х гг., то высокому начальству трудно было бы найти более подходящую кандидатуру на пост ректора сиротствующего Тартуского университета. Его быстро сделали профессором, членом ЦК компартии Эстонии, депутатом Верховного Совета СССР – это дало возможность новому ректору не зависеть от местных партийных начальников, обычно всегда совавших нос в вузовские дела, да еще заставлявших вводить в штат вуза своих жен, детишек, племянников… Правда, потом партийное руководство Эстонии поняло, что присланный из Питера ректор – не друг и не брат, не циник, не собутыльник, не взяточник, и начало съедать "чужого"; в конце концов и съели в 1970 году, но все-таки Клемент возглавлял Тартуский университет около 20 лет и много для него сделал. Главное – он понимал, что такое настоящий вузовский преподаватель и что такое человек науки, и старался в кадровой политике прежде всего обращать внимание на профессиональные качества, а не на анкетные, хотя, увы, изучал и анкеты. Он не был смельчаком, осторожничал, даже боялся, но в меру возможностей старался быть подлинным университетским ректором.
Именно он решился в начале 1953 г. дать Л.С. курс эстетики. А Л.С. отважился поехать в незнакомый город, чтобы в незнакомом вузе схватиться, как за соломинку, за небольшой курс лекций по любимому предмету (любопытно: Ф.Д. Клемент потребовал от молодого преподавателя неофициальных характеристик видных ученых: таковые написали В.А. Мануйлов и М.С. Каган, тогда еще не очень видный, но уже значительный специалист по эстетике).
Первые лекции Л.С. уже имели успех. Ходили на них не только искусствоведы, но и студенты с других отделений, особенно с нашего отделения русской филологии. Несколько лекций прослушал и я – хорошо, живо, содержательно, не казенно. Коллеги из соседних кафедр и соседних вузов (в Тарту работал еще филиал Эстонского художественного института) помогли Л.С., передав ему свои курсы эстетики.
Нет худа без добра: имея всего несколько мизерных курсов, получая совсем мизерную "почасовую" зарплату, Л.С. мог активно трудиться над диссертацией, и он защитил ее в родном Ленинградском университете в 1955 г. – т.е. через три года по окончании вуза, как бы находясь в трехлетней аспирантуре… Именно "как бы": пребывая почти год безработным и потом будучи два года в "подвешенном", неопределенном относительно штатного места состоянии… Конечно, у Л.С. не было научного руководителя, не было сносных условий для творческой работы. А вот написал и защитил!
Диссертация – "Некоторые вопросы эстетической природы искусства" – начинала длинный многолетний ряд философских трудов ученого. И в ней впервые в советской науке был поставлен вопрос об эстетической природе искусства. Кандидатская степень была уже достаточно весомой визитной карточкой. И мне, ставшему тогда заведующим кафедрой русской литературы, удалось, хотя и не без труда, добиться у ректора половины ставки для Л.С.: мы ему отдали теоретические предметы: введение в литературоведение и теорию литературы, с которыми он, конечно, хорошо справился не только как философ, но и как поэт. А после хрущевского антисталинского доклада в 1956 г., Л.С., наконец, взяли в штат кафедры философии.
Небольшая питерская "колония" литературоведов (моя семья, Лотманы, чуть позднее – семья Рейфманов) с самого начала охотно приняла Л.С. в свой круг, дружба продолжалась и позднее, когда Л.С. нашел и среди философов близких коллег и учеников.
Юрий Михайлович Лотман, скептик, не жаловавший тогдашних философов-марксистов, вначале и к Л.С. отнесся с большой долей недоверия, но вскоре в корне изменил свое мнение о молодом эстетике. Я же сразу серьезно воспринял Л.С. как ученого и человека, и лишь к некоторым его психологическим качествам, особенно к чрезмерной открытости на грани наивности и даже детскости, относился с улыбкой. Я тогда увлекался первоапрельскими розыгрышами и делал Л.С. также объектом подобных шуток. Обычно Л.С. получал "официальные" письма из Москвы или Таллинна с какими-то очень приятными для адресата сообщениями (а чтобы московское или таллиннское письмо выглядело правдоподобным, оно или реально отправлялось из тех городов, или штамп на конверте подделывался – у меня была хорошая школа времен карточной системы – и конверт бросался в почтовый ящик квартиры Л.С.). А были и не очень приятные розыгрыши, например, во время пребывания Л.С. в Питере на доске объявлений появился текст якобы от имени Л.С., с указанием его телефона: меняется трехкомнатная квартира в Ленинграде на комнату в коммунальной квартире – и телефон бедняги был несколько дней раскаленным…
Но Л.С. быстро освоился и стал очень настороженно относиться ко всем письмам от конца марта. И один блистательный розыгрыш не состоялся. Коварное письмо Л.С. получил якобы из Москвы напечатанным на пишущей машинке, и потому он решил проверить шрифты всех возможных для обозрения тартуских пишущих машинок. А я поленился искать машинку в экзотических местах и напечатал "московское" письмо на кафедре русского языка. Л.С. легко идентифицировал почерк – ведь в пишущих машинках всегда можно было найти оригинальные конфигурации или изъяны каких-либо буквочек (при нынешних компьютерах уже значительно труднее обнаружить индивидуальность "почерка"!). Так провалился замысел розыгрыша…
Но веселая, шутливая атмосфера тех лет, характеризующая "оттепельные" социально-политические настроения нашего круга и наши творческие "интенции", замыслы, витала над нами. Мы собирались вечерами, ставили сцены-шарады, обильно рассказывали анекдоты… Когда Л.С. защитил кандидатскую диссертацию, наша питерская "колония" послала ему приветственную телеграмму, а подписи там я выдумал фантастические: Эммануил Кантер, Жора Гегельянц и еще кто-то, не помню (кажется, еще переделал Шеллинга). Эстонские почтовики приняли такую телеграмму безропотно…
А между тем Л.С. продолжал интенсивно трудиться. В те пятидесятые годы он, опираясь на свою кандидатскую диссертацию, в ряде статей и в книге "Эстетическое в действительности и в искусстве" (М., 1959) разработал оригинальную философскую концепцию. В свете этой концепции выяснилось, что до середины ХХ века и вообще в мировой науке, и в марксизме, который должен был бы, по ментальности советских идеологов, представить единственно правильную точку зрения на проблему, не было установившегося мнения о сущности эстетического. Главный наш предмарксистский идеолог Н.Г. Чернышевский определял эстетические категории явно в догегелевском ключе. Прекрасное для него это жизнь, какою она должна быть "по нашим понятиям". А что такое наши понятия? Так ведь можно дойти до писаревского отрицания эстетики: дескать, существуют миллионы людей, у каждого свой вкус – какие же тут могут быть объективно научные определения?! Чернышевский, правда, пытался объединить миллионы точек зрения в сословно-классовые группы, но все же "наши понятия" отдавали значительной долей субъективизма (очень коварны были и другие представления Чернышевского; он, например, никак не хотел признать закономерной сущности трагического: по его "нашим понятиям" несчастья в человеческом обществе и в личной судьбе – чистые случайности).
При отсутствии более апробированных указаний Маркса и Ленина советские идеологи часто опирались на формулировки Чернышевского, подчеркивая его социально-сословные выводы и затушевывая скатывание к субъективизму (впрочем, фактор "наши понятия" не был чужд этим идеологам – ведь принцип партийности очень близок к нему по своей сути: "партия" решает, что прекрасно, что безобразно, что свое, а что чужое…).
Л.С. в противовес любым лазейкам в сторону "партийного" субъективизма стремился выдвинуть объективные платформы, объективные категории. Потом он назвал свои разработки "социокультурной моделью" эстетического.
По концепции ученого, общественная деятельность людей как объективная сфера создает различные свойства явлений, в том числе и эстетические свойства, делая их объективными. Иными словами, эстетические свойства сделаны обществом людей объективно существующими. Некоторый общечеловеческий, общегуманистический оттенок этой концепции, возвышающий эстетические категории над сословиями и классами и, конечно же, косвенно протестующий против субъективистской "партийности", не мог не вызвать раздражения (хотя, как это ни смешно, партийные идеологи пытались именно Л.С. обвинить в субъективизме!).
А подспудно возникало еще одно важное противостояние. В марксистской методологии от самого Маркса до Ленина включительно господствовал гносеологический подход: на первый план выдвигались проблемы познания мира. В противовес им идеалистические системы, особенно опирающиеся на религиозные основы, были прежде всего онтологические, исследующие сущностные глубины; в русской философской мысли онтологизм очень заметен – от славянофилов до философов Серебряного века. Л.С. в своих трудах никогда прямо не говорит о желании расшатать гносеологическую односторонность и "разбавить" ее онтологизмом, да он и внутренне вряд ли ставил такую задачу, но объективно-то получалось именно так: в противовес многократно и многоаспектно повторяемым декларациям о познавательной роли искусства Л.С., не отрицая, конечно, этого фактора, добавлял эстетическое, эмоциональное, не сводимое к рациональным схемам.
Вокруг трудов Л.С. разразилась многомесячная и даже многолетняя дискуссия, перекинувшаяся скоро из СССР в "союзные" страны (Польша, ГДР, Румыния, Болгария, Венгрия, Китай) и получившая отклики также и в Западной Европе.
Подробно о спорах внутри СССР и за рубежом Л.С. рассказал в своей книге "Философия. Эстетика. Смех"1. Некоторые страницы этого исторического изложения читаются как детективный роман, особенно, если учесть, что от активного сволочизма какого-нибудь ничтожного чиновника из аппарата ЦК КПСС зависела научная и преподавательская судьба неугодного философа – и, наоборот, можно было случайным "чудом" спастись: см. рассказ о попытках не дать ходу статье знаменитого болгарского философа Тодора Павлова, похвалившего Л.С., и попытках официально разгромить концепцию Л.С. (ФЭС, с. 141–142).
Главными научными противниками Л.С. выступали не эпигоны Чернышевского, а так называемые "природники" (особенно – И.Б. Астахов), пытавшиеся тоже разработать объективные критерии, но переносившие эстетику в природу, вульгарно-материалистически трактуя эстетические явления по аналогии с физическими и химическими свойствами природы. С другой стороны, авторы концепций, в некоторых сферах приближающихся к системе Л.С., например, А.И. Буров, не были последовательны до конца, обходили главный вопрос, как раз больше всего занимавший Л.С., – об эстетических свойствах действительности, и слишком акцентировали гносеологический подход. Л.С. подробно оспаривал положения Бурова; после его доклада на научной конференции в Тарту (1956) я послал ему эпиграмму-экспромт:
Страшней медведя бурого
Концепция у Бурова,
А в Лёнином докладе –
Как сахар в мармеладе.
Ю.Б. Борев в своем известном двухтомнике "Эстетика" (Смоленск, 1997, 5-е издание) выделяет пять теоретических моделей эстетического: объективно-духовная ("божественная"), субъективно-духовная ("персоналистская"), субъективно-объективная (Чернышевский), "природническая" ("материалистическая"), "общественная" – к последней он справедливо относит труды Л.С. и свои (Ю.Б. Борев во второй половине 1950-х – начале 1960-х гг. в книгах о категориях комического и трагического и в докторской диссертации об этих же категориях выступает именно "общественником").
Автору этих строк, в противовес идиотски-тупым официальным обвинениям в "субъективизме", в учении "общественников" недоставало именно субъективных факторов. Конечно, не тех, которые в истории марксизма все сужались и сужались: началось с классовой, т.е. с пролетарской идеологии, потом она была сужена до пролетарской партии, а потом до фигуры вождя, который единолично был идеологом, все знал и все определял. Не в этом дело, а в том, что акцентирование объективных истоков тех или иных эстетических категорий несколько ослабляло роль человека, воспринимающего жизнь и искусство, да и творящего жизнь и искусство! И характерно, что Л.С. видно, и сам не удовлетворенный чрезмерной объективацией эстетики, с начала 1960-х гг. все сильнее стал склоняться к постановке субъекта, человека на "равную" позицию с объективными категориями. Характерен такой факт. С конца 1950-х гг. отечественные философы стали разрабатывать методику моделирования как важного вспомогательного средства познания; Л.С. включился в эту область статьей "Опыт построения модели эстетического отношения", опубликованной в "Ученых записках Тартуского университета" (вып. 124, 1962), где создает формулу отношения эстетического объекта к эстетической способности человека, и в этой формуле человек выступает взаимодействующим с предметами, подлежащими эстетической оценке, в двойной ипостаси: в виде представителя общества (Яо) и в виде индивидуальной личности (Я).
Но особенно интересен переход Л.С. в начале 1960-х гг. в аксиологическую область, в область ценностей и оценок. Ценность, конечно, тоже базируется на общественной объективной сущности, но все-таки она возможна лишь при учете человека, соотносящего объекты со своей шкалой ценностей (ведь у человечества за многие столетия, даже тысячелетия разумного существования выработались именно вертикальные шкалы ценностей: что-то для него выше на этой шкале, что-то ниже, иными словами, более ценно и менее ценно). Недаром и эстетические ценности и оценки человек определяет по этим шкалам, создав и соответствующие эстетические категории: возвышенное и низменное.
Включение аксиологии в эстетические разработки разрушало позиции "природников": кто, как не человек, мог определять ценность, мог давать оценку природным явлениям? Здесь имеются в виду ценности очень широкого спектра: от чисто материальных до самых эстетических… Повышенный интерес Л.С. к аксиологии не был оригинально индивидуальным. Интенсивное развитие на Западе неокантианства и феноменологической школы, сделали теорию ценностей главенствующей философской проблемой, активное обсуждение аксиологии на международных философских конгрессах обратило внимание к этой области чуть ли не всех философов Советского Союза. Кажется, первым стал работать над этой проблематикой видный ленинградский философ В.П. Тугаринов, опубликовавший книгу "О ценностях жизни и культуры" (Л., 1960). Именно ленинградская академическая кафедра философии издала в 1966 г. программный сборник статей "Проблема ценностей в философии", где участвовал и Л.С. со статьей "Ценностная природа категории прекрасного и этимология слов, обозначающих эту категорию". Оглядываясь на споры "общественников" с "природниками", усматриваешь в заглавии этой статьи невольный каламбур: но здесь-то разумеется, "природа" употреблена не в первичном "натуралистическом" смысле, а метафорически – как "сущность", "основа".
Опираясь на своих предшественников, методологически близких автору (начиная с трудов выдающихся философов-марксистов 1930-х гг. Михаила Лифшица и Ивана Виноградова), Л.С. четко разделяет объективную сущность ценности и субъективную – оценки (это разделение он будет затем подробно обосновывать в своих последующих трудах), но главное – подробнейше, привлекая полтора десятка языков, изучает этимологию эстетических категорий "красота" и "прекрасное" и приходит к интересным выводам: " … эти слова-понятия возникли как бы на пересечении двух потоков слов и значений: во-первых, слов и значений, определяющих вещественные свойства предметов и явлений; во-вторых, слов и явлений, выражающих практическое и эмоциональное, а следовательно, ценностное отношение человека к этим предметам и явлениям" (С. 74).
Здесь ценностное сопрягается с практическим и эмоциональным – как бы противостоящими "гносеологическому", чисто познавательному фактору. Через некоторое время в книге "Природа эстетической ценности" (М., 1972; вошла в серию книг Политиздата "Над чем работают, о чем спорят философы") Л.С. обстоятельно рассмотрел различные аксиологические аспекты, в том числе и такое парадоксальное явление, как "отрицательную ценность" (для категории "безобразное); Л.С. предлагает употреблять термин "антиценность".
Позднее Л.С. обобщает свои аксиологические и в целом искусствоведческие представления в виде семи графических моделей, подробно охарактеризованных в специальной главе книги ФЭС – "Опыт моделирования эстетической ценности и искусства" (с. 179-226). А попутно исследователь работал над поистине грандиозным трудом, имеющим – без преувеличения – всемирное значение; труд, слава Богу, теперь опубликован: "Красота. Добро. Истина. Очерк истории эстетической аксиологии" (М., "Республика", 1994). В книге прослеживается история теоретического и практического понимания ценности, начиная от древней Индии, в основном – применительно к эстетике (впрочем, в главе о марксизме автор вынужден рассматривать, главным образом, экономические и этические аспекты – эстетической аксиологии Маркс и его последователи почти не касались). Чрезвычайно ценной (прошу прощения за невольную тавтологию) и новаторской является последняя глава книги: "Эстетическая аксиология в русской философской мысли", глава, доведенная до начала второй половины ХХ века, до М. Бахтина и А. Лосева. Широта и глубина книги уникальна.
И как часто возникают анекдоты с великими произведениями! В 1853 г. в будущем весьма известный библиограф Г. Геннади впервые опубликовал список произведений Н.В. Гоголя – и пропустил "Мертвые души"! К замечательной книге ФЭС приложена "Проблемная библиография трудов Л.Н. Столовича (1954 – 1999)", наверное, составленная из-за сложности рубрикации самим автором, – и в ней нет на аксиологическом месте книги "Красота. Добро. Истина…"! Только если просмотреть весь список, вдруг находишь книгу в разделе не об аксиологии, а о прекрасном и возвышенном, да почему-то она и вдвинута между статьями 1982 и 1966 годов; потом она, впрочем, повторена в разделе "История философии и эстетики". Попробуй найди!
К середине 1960-х гг. положение Л.С. на кафедре философии Тартуского университета уже было невозможно сравнивать с серединой 1950-х. Он, давно уже получивший полную ставку доцента (а с 1966 г. – профессора), является одним из самых видных специалистов. Вообще, после хрущевской оттепели, наряду со становившейся все более известной кафедрой русской литературы во главе с Ю.М. Лотманом, кафедра философии хорошо демонстрировала миру прежде зажатые творческие возможности своих сотрудников. Кафедра ведь являлась идеологически заметной, как бы номенклатурной, заведующими назначались далеко не всегда (скорее "всегда не") люди науки и педагогического творчества. В 1950-х гг. во главе кафедры стоял доцент Григорий (забыл его отчество!) Сапожников, весьма серый во всех отношениях. Любопытно: лет двадцать спустя, перекусывая в московском кафе при гостинице "Прага", я столкнулся с явно знакомым пожилым человеком; поздоровались; "Узнаете?" – спросил человек; я помялся: "Сапожников?" – тот полуобидчиво хмыкнул: "Конечно, все мы понемножку сапожники, но я – …" – и он назвал фамилию; оказался полный аналог Сапожникова, только из моих питерских аспирантских лет; я тогда подумал: в самом деле, они все понемножку сапожники…
Сапожникова на посту заведующего сменил М.Г. Макаров, начинавший свою научную деятельность очень перспективно: в диссертации о категории цели допускал отнюдь тогда не поощрявшиеся полемические выпады против лысенковщины и т.д. Но, к сожалению, он как-то быстро увял как творческая личность, стал активным пропагандистом официальной идеологической линии, да еще и с черносотенной подкладкой. Его довольно быстро приветили соответствующие инстанции в Ленинграде, куда он и переехал.
А Макарова сменил местный кадр, профессор Я. Ребане, творческий человек, занявшийся актуальной социальной детерминацией познания. Эстонская молодежь на кафедре активно включалась в разработку современной философской проблематики. На меня в свое время произвела большое впечатление статья Л. Вальта "О познавательной функции модельных представлений в современной физике", опубликованная в Ленинграде ("Вестник ЛГУ", 1961). А старший сокурсник Л.С. по Ленинградскому университету Р.Н. Блюм, чуть ранее Л.С. приехавший в Тарту, отличался ярко выраженными социально-политическими интересами (он меня однажды поразил заявлением: "Я могу по памяти перечислить все первых секретарей обкомов партии Советского Союза" – это ведь около сотни работников!), но вынужден был заниматься XIX веком: утопическим социализмом, революционными теориями… Зато как воспрянул Блюм в период гобачевской перестройки! Он стал одним из самых активных деятелей Народного фронта. Но, увы, его сердце не выдержало нервной перегрузки – и он ушел из жизни в 1989 году.
Итак, обстановка на кафедре в 1960-х гг., как и в университете в целом, была благоприятной. Правда, извне – из Таллинна, из соответствующих органов в Тарту после позорного августа 1968 г., когда была разгромлена "Пражская весна", жаждущие наказать "распоясавшуюся" интеллигенцию предпринимали попытки обуздать гуманитарные университетские круги, но попытки были жалкие и ни к каким серьезным мерам не приводили. Слишком заметны уже были во всемирном масштабе ведущие профессора кафедр русской литературы и философии – Ю.М. Лотман и Л.С., который активно печатался в "Трудах по философии", выпускавшихся под эгидой "Ученых записок Тартуского университета", мог постоянно выезжать в качестве докладчика на всесоюзные и международные философские конгрессы. По библиографии трудов ученого и по его стихотворным откликам можно представить, как активно участвовал Л.С. в международных встречах: V Международный конгресс по эстетике (Амстердам, 1964), VI конгресс (Упсала, 1968), VII конгресс (Бухарест, 1972), VIII конгресс (Дармштадт, 1976), IX конгресс (Дубровник, 1980), Х конгресс (Монреаль, 1984), XII конгресс (Мадрид, 1992), XIII конгресс (Лахти, 1995), XIV конгресс (Любляна, 1998); XIX Всемирный философский конгресс (Москва, 1993), ХХ конгресс (Бостон, 1998), XXI конгресс (Стамбул, 2003); Гегелевский международный конгресс (Москва, 1974), Кантовский международный конгресс (Майнц, 1990). Следует однако учесть, что в Упсала, Монреале, Любляне Л.С. участвовал лишь заочно, отдав для публикации свои доклады: в Упсала и Монреаль его не пустили (советские чиновники иногда просыпались и действовали по щедринскому лозунгу "не пущать!"), а Любляне Л.С. предпочел Бостон.
Во время конгрессов и симпозиумов Л.С. знакомится и общается с видными философами и эстетиками: с польским феноменологом Р. Ингарденом, болгарским марксистом (настоящим!) Т. Павловым (Л.С. сделал трогательное примечание к своему рассказу о том, как его идеологически спас Павлов в 1961 г.: "С Тодором Павловым я познакомился в 1974 г. на Международном Гегелевском конгрессе в Москве. 83-летний философ спросил меня: "Ты есть тот самый Столович?" Он обнял меня и подарил мне брошюру со своим докладом об эстетике Гегеля". – ФЭС, с. 142), с эстонским (русским по происхождению) эмигрантом в США, поэтом и искусствоведом А. Раннитом. Еще до участия в конгрессах Л.С. был тепло принят в Москве знаменитым философом А.Ф. Лосевым.
Главное событие в жизни Л.С. во время его второго десятилетия пребывания в Тарту – это защита в 1965 г. в Ленинградском университете докторской диссертации "Проблема прекрасного и общественный идеал". Вскоре ему удалось, с некоторыми поправками, напечатать ее в издательстве "Искусство" (М., 1969) под заглавием "Категория прекрасного и общественный идеал. Историко-проблемные очерки". Как и многие другие книги Л.С., этот труд был переведен на ряд иностранных языков (венгерский, словацкий, польский), вызвал несколько положительных рецензий (см. ФЭС, с. 353, 379–380). Книга ценна подробным изложением истории бытования категории "прекрасное" в эстетической мысли – от древнего мира до современности. При этом автору удалось достаточно обстоятельно осветить идеалистические системы философов, фактически табуированные и почти запрещенные для изложения официальными советскими кругами (Фома Аквинский, Августин Блаженный, Шопенгауэр, Ницше, Шпенглер, Ортега-и-Гассет, и т.д.). Еще более подробно различные идеалистические системы (применительно к аксиологическим категориям) будут рассмотрены в уже упоминавшейся книге "Красота. Добро. Истина…". А относительно данной книги, "Категория прекрасного…", стоит еще отметить, что, чуть ли не впервые в Советском Союзе, здесь детально охарактеризован роман Е. Замятина "Мы" как пример антиутопии.
Еще об этой книге. Поэтическая натура Л.С. уже в ранних его научных статьях взрывала скучное аналитическое повествование: часто приводились примеры из художественной литературы, в том числе и стихотворения, цитировались письма, воспоминания различных деятелей культуры, даже анекдоты. И всегда Л.С. тянуло к яркому стилистическому приему, который я называю зеркальным перевертышем (не знаю, насколько глубоко в столетья уходит этот прием, у меня всегда на глазах название работы К. Маркса "Нищета философии", созданной в противовес "Философии нищеты" Прудона). Л.С. озаглавил в виде зеркального перевертыша статью 1968 г.: "Красота как ценность и ценность красоты"; в книге "Категория прекрасного…" этот прием применен для названия главы ("Возрождение. Гуманизм красоты и красота гуманизма") и раздела другой главы ("Красота свободы и свобода в красоте"). Позднее Л.С. будет использовать перевертыши не только в заглавиях, но и в самом тексте статьи или книги: "Об аксиологии культуры написано уже немало, но, увы, еще существует дефицит культуры в аксиологии…" (ФЭС, с. 106); "Красота спасет мир, если мир спасет красоту" (ФЭС, с. 240). И вот что интересно: если Маркс с его полемической и протестующей натурой использует перевертыши для спора, для отталкивания и даже для высмеивания и унижения оппонента, то перевертыши Л.С. – добрые, не полемичные, а лишь раскрывающие новые грани в описываемом явлении, дающие возможность более тесно связать между собою обозначенные в "левой" части фразы категории.
В связи с переходом в аксиологическую область Л.С. серьезно углубился в кантианство и феноменологию, а теоретические кантовские занятия совпали с неожиданной практикой. Тоже как будто бы роль случайности в истории и в жизни одного человека. Как будто бы случайно тартуский профессор Л. Леэсмент узнал от немецкого коллеги, что тартуский архив Канта находится в Берлине; тоже как будто бы случайно Л.С. разговорился с Леэсментом относительно своего интереса к рукописям Кантовского архива, и тот потом, разыскав, сообщил адрес берлинского архивохранилища. Но ведь за этой цепью случайностей стоит закономерная дотошность исследователя! Не мытьем, так катаньем: все равно Л.С. нашел бы тартускую Кантиану!
В книге ФЭС ученый рассказал воистину детективную историю исчезновений и находок: см. главу "О судьбе тартуской Кантианы" (с. 20–66). История вкратце такова. Ученик Канта Г.Б. Йеше, издатель кантовской "Логики", получил от гениального учителя бесценный подарок: две философские книги (А. Баумгартена и Г. Мейера), испещренные подробными заметками Канта, и 461 письмо к нему. В 1802 г. Йеше был приглашен профессорствовать в Тарту (т.е. тогда – в Дерпте), где он в свою очередь подарил Кантиану Карлу Моргенштерну, основателю университетской библиотеки, завещавшему свой замечательный архив родному университету. В 1895 г. по просьбе Прусской академии наук, издававшей Полное собрание сочинений Канта, и с разрешения правительства России тартуская Кантиана отправилась в Берлин, где она надолго застряла, несмотря на неоднократные напоминания о возврате. Вторая Мировая война с ее колоссальными материальными и культурными утратами, а потом и с образованием двух враждебных Германий, приостановила обсуждение вопроса: с кого теперь требовать возврата Кантианы?! Но вот в 1979 г. Л.С. после цепи удивительных случайностей обнаружил в Берлине, в архиве Академии Наук ГДР целехонькую Кантиану (за исключением книги Баумгартена, оказавшейся в Гёттингене). Начались новые попытки вернуть ценности в Тарту (а в середине процесса возникали жуткие идеи некоторых московских чиновников подарить Кантиану дружественной "демократической" Германии!). Наконец, в 1995 г. удалось – спустя ровно 100 лет! – вернуть архив Научной библиотеке Тартуского университета.
Понимает ли руководство Тартуского университета и Научной библиотеки, какую бесценную ценность помог Л.С. возвратить на юридически законное место?!
Попутно Л.С. восстановил в слабой памяти коллег содержание еще одной рукописи Канта, которая тоже отправилась в Германию для публикации в Полном собрании сочинений философа (и опубликована в 1913 г.), но счастливо вернулась в Тарту еще до Первой мировой войны – это набросанный Кантом на латинском языке черновик его оппонентского выступления на защите в Кенигсберге в 1777 г. докторского труда И.Г. Крейцфельда "Филологическо-поэтическая диссертация об общих принципах вымысла". Эта рукопись Канта сохранилась благодаря ее написанию на оборотах страниц самой работы Крейцфельда – а библиотека Тартуского университета свято хранит в течение двух с половиной веков великолепную коллекцию диссертаций.
Л.С. хорошо проанализировал оппонентский текст Канта, показал его большое значение для понимания эволюции философа от ранних трудов к "Критике чистого разума" (см. ФЭС, с. 34–43; сам текст опубликован: с. 44–56), тем более, что основной круг проблем, затронутых в отзыве, – эстетический: сенсуалистические опоры на чувственное знание, утверждение его достоверности, игровые аспекты искусства, отличие "художественных" чувств от жизненных. Таким дилетантам в философии, как автор этих строк, отзыв Канта чрезвычайно ценен еще и своей художественной яркостью и раскованностью. Ведь читавшим "обычные" труды мыслителя бросалось в глаза, что даже в относительно популярных "Пролегоменах" философ изящно строг, четок, как бы застегнут на все пуговицы, и даже его ироничность, которую упоминали кантоведы, строга и безулыбчива. Здесь же Кант – живой, поэтичный: на титульном листе диссертации он видит виноградную кисть, а вина в трактате не обнаруживает; упрекает диссертанта, что тот со своим серпом зашел на чужое поле… Кант смеется над подопечным: тот думает, что любовь Петрарки к Лауре вспыхнула при религиозной церемонии и потому она так непорочна, а оппонент полагает, что непорочность нужна была поэту, "чтобы как можно дольше продолжать свои жалобы и вопли"; дескать, Папа пытался помочь Петрарке жениться на Лауре, а тот отказался, боясь потерять "страстность и изящество поэзии" (ФЭС, с. 54, 55), и т.д. Наверное, Кант был не скучным лектором для своих студентов…
В связи с германскими интересами и поездками Л.С. стоит упомянуть его, начавшееся со случайного факта, знакомство с видным немецким художником-графиком Куртом Магритцем, вылившееся в организацию его выставок в Тарту и питерском Эрмитаже, в творческое содружество, в создание нескольких статей и книги о художнике, вышедшей в Дрездене (1978): "Fremd ist der Mensch sich gewesen. Das grafische Schaffen von Kurt Magritz" ("Чужд был сам себе человек. Графические труды Курта Магритца").
Признаться, я очень не любил немецкий экспрессионизм, он мне нравственно и эстетически противен из-за пристрастия к изуродованному и грязному, хотя логически я объяснял причины возникновения такого метода в Германии после Первой мировой войны. Но когда я всматриваюсь в рисунки Магритца, то понимаю: о жестоком гитлеризме только таким методом и можно создавать художественную память…
Волнующие душу занятия Кантианой совпали (а, может быть, и стали толчком?) с возвратом Л.С. к поэтической юности. Впрочем, стихи на случай, юмористические эпиграммы он писал и ранее, но с конца 1970-х гг. он обратился к серьезной поэзии, и одно из значительных его стихотворений именно навеяно кантовскими занятиями, точнее – посещением в 1980 г. Кёнигсберга-Калининграда. Стихотворение называется "Могила Канта", приводим его окончание:
Смеясь над кёнигсбергским пацифистом,
При этом ближнего не возлюбя,
Растормошенный разумом нечистым
Весь мир в себе вдруг вышел из себя.
Но мудрая случайностей причуда
Могилу Канта сохранила чудом.
Гранит надгробный, словно вещь в себе,
Непостижимая в своей судьбе.
И строгий портик около стены
Собора. Из цепей ограда –
Вот все, что уцелело от войны,
От Кёнигсберга до Калининграда.
И это, может, убеждает мир,
Что для него спасенье – Вечный мир.
Три года спустя стихотворение Л.С. в немецком переводе слависта Эрнста Штаффа было опубликовано в научном германском издании "Kant in Koenigsberg seit 1945" (Wiesbaden, 1983). Перевод весьма точный, но переводчику, естественно, не удалось передать русский каламбур последних двух строк: по-немецки мiр (т.е. вселенная) – die Welt, а мир – der Frieden; однако почему переводчик отказался от воспроизведения каламбура в строке "Весь мир в себе вдруг вышел из себя" – не понимаю, кантовские термины специалисту знакомы.
И еще одно возможное "подталкивание" от занятия Кантианой – углубление Л.С. в проблематику игры. В том самом оппонентском отзыве Канта 1777 г. ставится интересная проблема о игровом начале в искусстве, и Л.С. в нескольких своих работах анализирует высказывания кёнигсбергского философа, но наиболее интенсивные научные исследования игры начались на грани XIX и XX веков и перешли в век ХХ, достигнув вершины во всемирно известном труде Й. Хейзинги "Hоmo ludens", т.е. "Человек играющий" (1938). Развитие игровой тематики и проблематики в научной литературе продолжалось и далее. Ее взяли на свое вооружение и представители совсем не гуманитарных наук. Крайне знаменательным был выход книги: M. Eigen, R. Winkler. Das Spiel: Naturgesetze steuern den Zufall ("Игра: законы природы управляют случаем"), Muenchen-Zuerich, 1975. Через год один из авторов, М. Эйген, получит Нобелевскую премию за работы по химической кинетике, но здесь естественники возвышаются до философских обобщений, отмечая большую роль игры в жизни природы. А уж в человеческом-то обществе ХХ век дал невиданное число примеров, когда рушились якобы незыблемые социально-политические законы и на первый план выходили случайности. Любопытно: недавно было опубликовано письмо другого Нобелевского лауреата И.Р. Пригожина, который в связи с обсуждением книги Н.Н. Моисеева "Быть или не быть человечеству"2 подчеркнул, что всегда ратовал за "вероятностную" модель развития.
В свете такого "глобального" интереса к игре и к случаю стала всплывать и проблематика игры в искусстве. Об этом немало сказал в своей фундаментальной книге Й. Хейзинга. При зарождении отечественной семиотики, во время тартуских летних школ 1960-х гг. этой проблематикой усердно занимался Ю.М. Лотман. Л.С. пришел к теме позднее, уже после кантовских занятий, опубликовав книгу-брошюру "Искусство и игра" (М., 1987; научно-популярная серия общества "Знание" – "Эстетика"); здесь как бы конспективно изложены история вопроса, как раз начиная с Канта, и современные теоретические аспекты, вплоть до восприятия произведений искусства.
В течение последних десятилетий Л.С. универсально и разнообразно изучает различные области философии и эстетики, больше всего, может быть (опять влияние Кантианы?), увлекшись историей философии, и особенно – историей русской философии. Он публикует статьи о Г. Федотове ("Звезда", 2001, № 9), И. Лапшине ("Вопросы философии", 1999, № 10), А. Богданове-Малиновском ("Идеи позитивизма в русской словесности", Лодзь, 2000), несколько статей об А. Лосеве, из которых, мне кажется, наиболее ценная – "Феномен Лосева" ("Радуга", Таллинн, 1994, № 3). Л.С. фактически заново открыл нам оригинального мыслителя ХХ века А. Штейнберга: "Аарон Штейнберг как философ" ("Русское еврейство в Зарубежье", т. 2/7/, Иерусалим, 2000) и показал его как предшественника Бахтина: "М.М. Бахтин и А.З. Штейнберг: Бахтин повторил или Штейнберг предвосхитил?" ("Диалог. Карнавал. Хронотоп", 2000, № 3–4). В настоящее время, как стало известно, Л.С. завершил большой труд – Историю русской философии. Пожелаем автору скорее его опубликовать.
Каким методом создавались эти историко-философские работы? За многие годы творческого продуцирования Л.С. выработал интересный метод, в котором на марксистскую (ранне-марксистскую!) основу легли и гегелизм, и кантианство, и феноменология, и позитивизм. Это не эклектизм, это – лосевский принцип, который Л.С. с удовольствием цитирует, опираясь на известную книгу А.Ф. Лосева "Форма – Стиль – Выражение" (1995): "Что же со мною делать, если я не чувствую себя ни идеалистом, ни материалистом, ни платоником, ни кантианцем, ни гуссерлианцем, ни рационалистом, ни мистиком, ни голым диалектиком, ни метафизиком, если даже все эти противоположения часто кажутся мне наивными? Если уж обязательно нужен какой-то ярлык и вывеска, то я, к сожалению, могу сказать только одно: я – Лосев! Все прочее будет неизбежной натяжкой, упрощенчеством и искажением, хотя и не так трудно уловить здесь черты длинного ряда философских систем, горячо воспринятых в свое время и переработанных когда-то в молодом и восприимчивом мозгу" (ФЭС, с. 13). Л.С. тоже может с полным правом сказать о своем методе: "Я – Столович!" Характерно, что Л.С. создал специальный труд на тему о комплексном творческом методе, назвав это понятие "системным плюрализмом": см. его статью "О "системном плюрализме" в философии" ("Вопросы философии", 2000, № 9).
А параллельно с научными трудами Л.С. в последние годы "возвращается на круги своя", возвращается к поэтическому творчеству. В 1980 г. в местной многотиражке – "ТГУ" (т.е. "Тартуский гос. университет") – он опубликовал несколько стихотворений, сопровожденных добрым и умным предисловием Ю.М. Лотмана, за годы человеческого и научного общения с Л.С. полностью отказавшегося от легкой иронии молодых лет (к слову сказать, Лотман сопроводил книгу Л.С. "Красота. Добро. Истина…" тоже добрым и умным предисловием). В подборке "ТГУ" Л.С. опубликовал и ранние свои, еще школьные стихотворения, и новейшие: "Могила Канта" и "Простота". Вот заключительная строфа последнего произведения:
Есть простота, как высота,
Как совершенства знак.
В ней растворилась суета,
Как в хлебной корке злак.
Быть может, это красота –
Та непростая простота?
К ней продираются сквозь мрак,
Как Блок и Пастернак.
А затем Л.С. все живее и разнообразнее стал переходить на поэтическое поле, частично публикуя плоды своего творчества, частично посылая друзьям, частично оставив для самой полной публикации: он собрал основную массу своих стихотворений и переводов (всего свыше ста) и напечатал их в автобиографической книге "Стихи и жизнь" (Таллинн, 2003). Как уже говорилось, отсюда и берутся в данной статье соответствующие цитаты. Вот для примера еще несколько поэтических текстов:
У нас с тобой осенняя любовь,
Нам подарили сказочную осень,
Лес, полный удивительных грибов,
И над березой золотую просинь.
Не миновать нам снега седины.
Пусть этих дней не будет и в помине,
Лишь были б души соединены
И в них горел огонь, как в том камине.
Осень 1984
Было: погода и непогода,
Недругов локти и друга плечо.
Дожил до семьдесят первого года…
Сколько осталось ещё?
22.07.2000
"Недругов локти" напоминают здесь не традиционную формулу "чувство локтя", а противоположную шутку: "У него хорошее чувство локтя: умеет всех растолкать".
К пятилетию со дня кончины Ю.М. Лотмана Л.С. с эпиграфом из Льва Мочалова ("Люди перед смертью равны, // Но не равны после смерти") написал четверостишье:
Не знаю, что нас ждет на свете том.
Решает этот свет: кто гений, кто бездарен.
Но факт есть факт: на кладбище одном
И Юрий Лотман, и Фаддей Булгарин.
Увы, от могилы Булгарина на тартуском кладбище до лотмановской могилы всего метров сто, не больше…
Есть у Л.С. милые послания к ближним:
Владимиру Микушевичу
Он жизнь свою не перевел на пустяки.
А не переводил он разве что с этрусского.
Но вот его исконные стихи
Звучат торжественно, как переводы с русского.
Татьяне Владимировне – жене Владимира Микушевича
Когда жена у мужа – муза,
Тогда и узы – не обуза.
Тяга Л.С. к каламбурам и афористичности формулировок создала своеобразный "боковой" жанр поэтического творчества, который сам автор озаглавил "Мысли и фразы" – это около сотни каламбуров и афоризмов, приложенных к книге "Стихи и жизнь". Вот несколько примеров:
Лучше "чистое искусство", чем грязное.
Лучше большее потратить, чем меньшее выбросить.
Талейрантность.
Принцип бонапартийности.
Амплитуда еврея: или нехристь, или выкрест.
Вид непротивления: не противься добру насилием!
Ленин умер, но тело его живет.
Я смеюсь, следовательно, я существую невесело.
А лозунг "Я смеюсь…" характеризует давнишнюю склонность Л.С. к анекдотам. С юных лет он собирал (записывал) еврейские анекдоты, не надеясь на их обнародование. Но времена меняются, замечательная книга, подготовленная Л.С., – "Евреи шутят", впервые изданная в Таллинне в 1996 г., теперь уже расходится 4-м изданием (СПб.–Тарту, 2003). Это потрясающе остроумное собрание, которое читателей на много часов отвлекает от нужных дел. Художественная натура Л.С. не могла не проявить творческого отношения к публикуемым анекдотам. Составитель расположил их по рубрикам, названия которых тоже остроумны ("Бизнес это гешефт", "Советский антисемитизм – лучший в мире" и т.д.), сочинил на основе своей книги "Сцены из еврейской жизни в двух действиях", насыщенные анекдотами (см. ФЭС, с. 302–340). Громадный, многосотенный комплект анекдотов книги "Евреи шутят" показывает не только остроумие древнего народа, но и его добротную прочность и честность: анекдоты о себе – это смелая самокритика, это безбоязненное разоблачение национальных недостатков. Смех врачует и возвышает, он доводит бытовые черты до больших философско-художественных обобщений. И Л.С. закономерно включает раздел "Смех" в свою итоговую книгу ФЭС, рассматривая смех прежде всего с философских, "метафизических" позиций. И органично включает в этот раздел главы о "пушкинских" и еврейских анекдотах (замечательно их "перетекание": некоторые "пушкинские" анекдоты одновременно и еврейские!).
Л.С. может к своему юбилею подвести некоторые итоги многолетней универсальной деятельности. Им издано 15 книг и 7 брошюр. На других языках издано и переиздано (а некоторые книги – с дополнениями) – 25 книг. Общее же число публикаций Л.С. – свыше 500. Статьи и книги изданы на 20 языках (русском, эстонском, латвийском, литовском, украинском, польском, венгерском, румынском, словацком, чешском, болгарском, сербском, английском, французском, немецком, испанском, итальянском, португальском, китайском, японском). Коллеги по Тартускому университету расскажут и о выдающихся педагогических успехах юбиляра.
Но итоги – еще и стимул к дальнейшей работе. У Леонида Наумовича Столовича еще много замыслов и немало творческих сил для их реализации. Пожелаем ему здоровья и возможностей осуществлять свои замыслы. Да придет он к следующему своему юбилею с новыми трудами, ценными для человечества и радостно встреченными друзьями и учениками!
Примечания
1. Столович Л. Философия. Эстетика. Смех. – СПб.-Тарту, 1999. С. 131–161; при дальнейших ссылках книга обозначается сокращенно: ФЭС.
2. Вопросы философии. 2003. № 1. С. 104. |