На главную страницу

 

Об Академии
Библиотека Академии
Галереи Академии
Альманах <Академические тетради>

НЕЗАВИСИМАЯ АКАДЕМИЯ ЭСТЕТИКИ И СВОБОДНЫХ ИСКУССТВ

А. Дюрер. Св. Иероним в своей келье. 1514

БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ

 

С.В. Прожогина

Вошедшие в Храм Свободы
(литературные свидетельства франко-арабов)

Приложение

Взбитые сливки1
(От иммиграции к интеграции)
2

"Никто сегодня не может быть чем-то одним,
либо чем-то другим, – индейцем ли, или женщиной,
мусульманином или американцем. Всё это –
лишь этикетки, а они – всего лишь “отправные
точки” человека. Они служат ему недолго,
нужны на какое-то короткое время и
в реальной жизни от них быстро избавляются".
(Э. В. Саид. Культура и империализм. Париж, 2000)


"Наша история – не судьба.
Она не обязательно есть наше предназначенье".
(Б. Цирюльник. Прекрасное несчастье. Париж, 2002)

Исчезнувшие из процесса интеграции

Они повсюду. Они "понижают уровень" успеваемости в школах, от них "лопаются" тюремные стены", "взрываются" предместья, они подкладывают даже и "исламистские бомбы". И вот уже прошло полвека с тех пор, как их родители или их деды пересекли Средиземное море, чтобы жить здесь, во Франции. Но Франция не так-то просто достается (63% французов считают, к примеру, что у них в стране "слишком много арабов, ...а 43% – что "слишком много черных"...). Ведь никто не говорит о "втором поколении" – выходцах из польской или итальянской иммиграции, о детях поляков или итальянцев [или, как называли их здесь, "риталей ("макарони")], хотя они долго были объектами ксенофобии. Но сейчас в социальном пейзаже остались только их фамилии, по которым можно определить происхождение их детей, для которых у французов не изобретено какое-то особое наименование, как для детей магрибинских эмигрантов.
Сыновья же и дочери магрибинцев, дети деколонизации и экономического кризиса, стали здесь, во Франции, "бёрами" – это слово, нравится им оно, или нет, "выковали" они сами в 80-е гг. ХХ в. Иммиграция или время большого "перехода" из одной жизни в другую уже стала давним воспоминанием для их родителей, но французское общество продолжает рассматривать их все еще как особую "сообщность", хотя и с различными очертаниями, но повсюду присутствующую во внутренней политики страны, рассматриваемую как новый "опасный класс", наподобие рабочего конца ХIХ века...
Да и сами магрибинцы порой подчеркивают свои стигматы, которыми их наделили, выставляя иногда напоказ и свое "бунтарство", и свое "невежество", и свое "презрение", и свою "бедность", и свою "глупость", рискуя взорвать и без того бушующий котел интеграции.
Однако нельзя сказать, что их обманывает смутное чувство их "особости", если они сравнивают себя с другой молодежью, с другими представителями их поколения. Ведь существуют реально многие приметы их дискриминации и в области трудоустройства, и в жилищной сфере, и в системе школьного образования, и это не надо особо доказывать3. Двадцать лет политических баталий по вопросам иммиграции и гражданства ничуть не улучшили ситуацию в стране, не помогли спокойному и серьезному решению важнейшей проблемы нашей современности, которую для удобства назвали "интеграцией"4. В 80-е гг. ХХ в. вопрос о новой волне эмиграционных потоков во Францию и усилившихся репрессиях в отношении нелегальных иммигрантов (в точном смысле этого слова) постоянно размывался вопросом об их "интеграции": политики в результате такого софизма ускользали от ответственности за ужесточение разрешений на въезд в страну и насильственную высылку "иностранцев", уже в стране проживавших. Хотя было абсолютно ясно, что и ужесточение визового режима, и увеличение количества выдворений тех, у кого документы не были в порядке или отсутствовали, неизбежно приведет к волнениям в городских предместьях, где селились иммигранты, в т. наз. "народных кварталах", к снижению успеваемости школьников – детей иммигрантов, к ухудшению их социализации в дальнейшем. Что же касается бесконечных разговоров о правах на гражданство, то они лишь бросили тень сомнения на привязанность к Франции новых поколений, вышедших из слоев постколониальной иммиграции.
Все эти бесконечные законодательные реформы привели только к дестабилизации, а не к интеграции иммигрантов, послужили дымовой завесой для сокрытия острой необходимости политической и социальной мобилизации и выступлений против городских гетто, краха негодной системы школьного образования и дискриминации иммигрантов.
Французское общество не смогло услышать посланий участников Марша за Равенство, прошедшего вот уже более двадцати лет назад и отметившего, по существу, появление на социальной и политической арене этого самого "второго поколения" иммигрантов, выросшего и воспитанного во Франции, потребовавшего осуществления своих прав, данных ему от имени Республики, куда их родители, жертвы колонизации, приехали в поисках работы. Презрительность и недоверчивость экс-колонизованным, весьма демонстративные в отношении к "первому поколению", частично передались и по отношению ко "второму"... Проблемы школьной успеваемости, ситуация на городских окраинах, случаи терроризма, пренебрежения требованиями светского общества (подчеркивания своей религиозной принадлежности, ношение мусульманского "платка", напр. – С. П.), – все эти и многие другие вопросы, затрагиваемые в постоянных "общественных дебатах", так или иначе связаны с жизнью "второго поколения" магрибинских иммигрантов, хотя Республика Франция не осмеливается клеймить его открыто. Но начиная с 80-х гг. ХХ в. она изобрела массу эвфемизмов, которые так или иначе означают проблемы "бёров", их "интеграцию" (возьмем, к примеру, такие номинации как "трудные городские окраины" или "сложные школы", или "социальное смешение"). Когда приходится прямо говорить об этой части общества, политически корректными становятся варианты таких ее названий: "молодежь, вышедшая из иммигрантской среды" (хотя в этой "молодежи" есть уже и сорокалетние, и пятидесятилетние люди), "магрибинцы" (хотя родилось большинство из них где-нибудь в Обервилье, а не в Тизи-Узу), а с некоторых пор этих "выходцев" попросту называют еще и "мусульманами" (хотя не все из них посещают мечети). Сами они соглашались какое-то время с производной от верлана5 номинацией себя как "бёры" или "бёрки", что символизировало одновременно и их историческую "особость", и их требования гражданского "равенства". Но сегодня все эти номинации рассматриваются как двусмысленные стигматы, не лишенные уничижительных оттенков, которыми все еще продолжают "метить", за неимением лучших определений, "второе поколение".
Но все эти семантические поделки, вся эта ложная риторика, как и статистическая приближенность и политические манипуляции (с "бёрским" электоратом. – С. П.), призваны скрыть бездну реального незнания подлинных проблем, связанных с тем, что называют как "умение жить вместе", в одном, но все более этнически расслаивающемся обществе. Навязчивая ссылка на "5 миллионов мусульман", которые насчитываются во Франции, заводит в тупик, в котором не учтено все этническое разнообразие "биографически" связанных с исламом народов, живущих во Франции. Такого рода поспешная "глобализация" проблем, которая и питает чувство неприязни и опасения в отношении всех "мусульман", особенно возросшее после 11 сентября 2001 года, навязала и религиозное прочтение социальных проблем, что само по себе связано только с учетом незначительных исламистских групп и организаций, а не с социологической массой мусульман во Франции. Даже демографической важности учета тех, кто родился во Франции в семьях иммигрантов, – а таких около 12% от общей численности населения страны – не придается особого значения, этот учет весьма приблизителен, поскольку республиканская традиция не должна различать граждан страны по их происхождению, во избежание всякой этнической "маркировки"6. ...Но правда то, что многочисленные и интересные исследования позволяют определить размер действительно огромных трудностей, которые испытывают дети иммигрантов в области получения школьного образования и их дальнейшего профессионального трудоустройства. Анализ показывает неспособность самой системы и школьного, и высшего образования обеспечить массовое социальное продвижение детей из "народной среды", в частности из иммигрантской, утрату ими многих иллюзий (чреватую тяжелыми социальными последствиями), порожденных не выполненными обещаниями. Исследования оценивают потенцию насилия, аккумулированную в городах за годы массовой безработицы, этнической дискриминации, плохих условий жизни, маргинализации этих социальных слоев. Отмечается, что алжирцы, к примеру, выросшие в иммигрантских семьях, особо чувствительны к своему "несчастному" социальному положению, что связано, с их точки зрения, с их происхождением, с ослаблением внутрисемейных связей, с трудностями перемещения по стране, с несостоявшимися надеждами на школу, где не удалось завершить образование, что само по себе привело и к собственной фрустрации, и к дискриминации со стороны окружающего общества... И это все – на фоне "главных забот" этого общества об "интеграции детей иммигрантов"...
Реальность далека и от идиллии, и от кошмара вездесущей преступности и опасности, якобы исходящей от иммигрантов. Она не однозначна. Проблема интеграции не решается и как задача определения стакана "наполовину полного или наполовину пустого". Интеграция – это динамический процесс, который идет и со стороны прибывающего во Францию населения (или увеличения числа его потомков), и со стороны принимающего эмигрантов общества. Это – постоянно изменяющаяся реальность. Конечно, детерминирующие ее индикаторы наличествуют: это и количество смешанных браков, и степень владения французским языком, и показатели успеваемости в школе. Но все они являются лишь отражением статистической реальности, зачастую весьма далекой и от действительных жизненных проблем тех, кого эта статистика касается, и от общественного мнения.
Знаменитая "французская модель интеграции" – индивидуальной, а не коммунитарной (общинной) – находится, конечно, не в своей лучшей форме, но и не агонизирует. Те, кто предвещают ее смерть под ударами ислама и "коммунотаризма" (т. е. засилья конфессиональных и этнических общин. – С. П.), забывают антиитальянские погромы 1890 г. и массивную высылку из Франции поляков в эпоху экономического кризиса 1930 г., хотя и те, и другие принадлежали к христианскому миру... И наоборот, те, кто утверждает, что нет ничего нового под республиканским солнцем, минимизируют саму проблему социального насилия, связанную с деколонизацией, с самим фактом инсталляции во Франции достаточно большого числа людей исламского вероисповедания, чье перемещение и укоренение в демократическом мироустройстве в целом приводит к непредсказуемым последствиям.
Процесс "офранцуживания" иммигрантов идет весьма интенсивно, о чем свидетельствуют рекордные цифры зафиксированной в последние годы натурализации7. Но процесс самоидентификации весьма индивидуализирован и, следовательно, диверсифицирован. Для детей иностранцев, не более, чем для самих французов, отныне не существует какой-то единственный способ ощущать себя французом. Культурная метисность, смешанные браки, идентификационная "поливалентность" постоянно расширяются в обществе, делая процесс интеграции более сложным и менее "прямым", а глобалистское вúдение "второго поколения" – более абсурдным, когда ему приписываются только исходящие от него "угрозы", "опасность" и создается клише молодого магрибинца в бейсболке, говорящего только на верлане, способного только к занятиям спортом или шоу-бизнесом...
Наша книга занимает позицию непредвзятости в отношении "магрибинцев", отталкиваясь от политических и медиа-наваждений, навязываемых общественному мнению, а также и от незнания другой реальности существования "выходцев из иммигрантской среды". Мужчины и женщины, представленные в этой книге, – весьма различны, и у каждого из них свой жизненный путь, маршрут их "интеграции" во французский социум. У каждого из них – свой способ поддержания отношений с историей своих семей и с окружающим их обществом. Но чтобы ответить на многие вопросы и рассеять разные недоразумения, необходимо глубоко изучать все разнообразие человеческого пейзажа Франции. Необходимо знать не только примеры жизненных трудностей и неудач, но и противоположных ситуаций в среде "выходцев" из магрибинской иммиграции, примеры их позитивной социализации, самоидентификации, "витальности" и вариативности работы механизмов их "интеграции" во Франции. Но успешный путь, жизненные удачи обычно не интересуют средства массовой информации; их сообщения больше исполнены забот о поездах, не пришедших вовремя в место своего назначения. Поэтому общество получает больше информации о драмах, переживаемых "бёрами", об их конфликтах с обществом, их неудачах и поражениях. Но ведь только контекст их существования, представленный в полном объеме, поможет расширить наши представления, наше понимание окружающего социума, понять всю сложность и неоднозначность жизненных судеб, не замкнуться только на их трагичности.
В 1997 г. состоялась демонстрация фильма Ямины Бенгиги "Воспоминания иммигранта". Это был фильм о первом поколении магрибинцев, и он открыл для широкой публики неведомую ей реальность, – глубину той жизни, которой жили приехавшие во Францию "иностранные рабочие", само существование которых, присутствие во французском обществе вызвало острые политические дебаты в 70-е гг., но о которых мало что было известно. Их дети располагают несравнимо бoльшими возможностями, чтобы рассказать о жизни своих родителей, обреченных в свое время на "самое глубокое одиночество8, приговоренных самой историей к "двойному отсутствию", забытых своими родными странами, презираемых страной их адаптации.
Но выросшие в Республике, ставшие в большинстве своем ее гражданами, их дети используют уже свои возможности и требуют соблюдения всех прав и свобод этой страны (как когда-то требовали это, но напрасно, их родители во времена французского колониализма). Но и они ощущают угрозы остракизма, хотя и по другому поводу: правила, по которым "играет" французское республиканское общество, диктуют им, чтобы их интеграция в него произошла за счет "стирания" их идентификационных отличий и особенностей. "Интегрированные" должны исчезнуть в своем и магрибинском качестве, и мусульманском и могут считать себя таковыми лишь в пространстве своей частной жизни, в своем доме и семье. Таким образом, им обещано социальное продвижение только в случае исчезновения их этничности. И такой торг был предложен Республикой иммигрантам еще сто лет назад... С какой же мерой точности этот механизм интеграции, прописанный в законах о гражданстве9, функционирует сегодня?
Если общество признает существование "второго поколения", то тем самым оно подтверждает сбой этого механизма, который призван сдерживать и даже противостоять "всплытию" этнических и конфессиональных проблем иммиграции. Но это же самое общество не принимает во внимание или попросту не учитывает тех, кто как бы "исчез" в процессе интеграции, не заявляет о своих "правах на разность" во всеуслышание (и о них речь пойдет дальше), и тем самым подтверждает успешность функционирования механизма интеграции.
О ком же пойдет речь? Все они – дети магрибинских иммигрантов, в большинстве своем – алжирцев10, достигшие определенного возраста и социального положения, имеющие жизненный опыт, который дает им возможность оценить свой путь и в историческом контексте, и в перспективе, высветить и современную реальность интеграции.
Ставшие по-своему знаменитыми, незнакомцы или публичные персонажи, эти 17 человек, конечно, не все (далеко не все) те, кого можно считать образцами социальной успешности или героями success stories. Но у всех у них есть общая черта, которая, хотя и в каждой индивидуальной судьбе воплощенная, свидетельствует о таком функционировании социального механизма, когда жизненный успех может зависеть не только от избранной профессии, но и от интеллектуальных усилий, от активной общественной позиции или просто гуманной. Их свобода в общении, способность к непредвзятости суждений, нестесненность в сообщении довольно деликатных сведений о личной жизни способствовали нашему выбору именно этих людей, которые были к тому же и благожелательны к целям нашей с ними беседы, терпеливы и искренни. Они "стерли" и наше разочарование от тех отказов, хотя и немногочисленных, которые мы получили от других, и вполне подтвердили наше мнение о пользе и даже необходимости публичных свидетельств для возможности сравнений и сопоставлений различных жизненных опытов. Семнадцать текстов, представленных ниже, нельзя в полной мере считать "портретами". Они не претендуют на исчерпывающую характеристику персонажей, критический взгляд и оценку их внутренних противоречий. Мы попытались воссоздать их жизненные маршруты так, как они сами воссоздали их, их же словами, с неизбежными неточностями, несоответствиями, с их собственным, современным взглядом на свое прошлое, на жизнь своей семьи, умерших родственников. Но этим живым свидетельствам можно доверять в полной мере, и в этих спонтанных рассказах ярче, чем в длинных повествованиях, высвечены и знаковые этапы их жизненного пути, и их социальные восхождения.
Бедность, порой даже нищета, которая была изначально в их существовании, и из которой они так или иначе все выбирались, усугублялась не только трудностями "откоренения", отрыва иммигрантских семей от своих стран, от своей Истории, в которой была тяжело пережитая Алжирская война, драма ее, которая отразилась впоследствии на жизни и Алжира, и Франции. И в некоторых свидетельствах сохранилось это "сопротивление материала", готовность ответить на "удар" собеседника, противостоять всем нападкам и каверзным вопросам, касающимся деликатных страниц их Истории. И если груз социо-экономических условий очевидно детерминантен для судеб всех иммигрантов, избранные нами примеры свидетельствуют и о других определителях их жизненного маршрута.
Личности их родителей-мигрантов, их трудности, их невозможность поведать, рассказать о своей семейной памяти, о своем печальном или парадоксальном опыте жизни, и, в частности, о том, который связан с Алжирским конфликтом, – всё это не только объединяет рассказы наших персонажей, но становится характерной чертой их свидетельств. В них и те "подводные камни" Истории, о которых мало что было известно, да и особо не принято было говорить, те незаживающие и до сих пор шрамы постколониальной действительности, исполненной тяжелых проблем для иммигрантов, и трудности последних двадцати лет их нелегкой жизни в городах Франции, которая не справляется и со своей урбанистической политикой, и с политикой интеграции иммигрантов, избежать поражений в которой сумели наши рассказчики. В их свидетельствах, почти во всех11, возникают и бегло очерченные портреты мужчин и женщин не из их "родной" среды – учителей, воспитателей, священников, общественных деятелей, – часто случайно встреченных людей, порой анонимных, но отметивших особо или целиком определивших их жизненный путь, врезавшихся в их память, осветивших их жизнь и оказавших духовную помощь в "переходе через брод", в преодолении барьеров, встававших на их пути.

 

ЗУЗУ НАХОДИТ ЖОРЖЕТТУ

Чувствовалось, что "Малик" (которого так заранее "окрестили" школьники) находится в затруднении: надо бы придать себе значительность и серьезность, а он едва сдерживает улыбку. Он, араб, стоит, жестикулируя, у черной доски в классе, где, по обыкновению, в каждый понедельник, в это послеобеденное время, должен стоять преподаватель итальянского языка. Похожий на зебру в своей синей в белую полоску рубашке, поглядывая на учеников своими круглыми карими глазами, он, совершенно здесь, в этом колледже, никому неизвестный, пытается пересыпать игрой слов философские сентенции, старается безукоризненно говорить по-французски, тщательно соблюдая слияния и трудные глагольные формы, вкрапляя итальянские, русские, немецкие и арабские слова, что придает особый привкус его и без того "пряной" речи и внешности: магрибинский акцент, унаследованный от родителей, рожденных в Алжире, в Сетифе, служит "особой приправой", какой-то чуточку карикатурной "специей" в его французском языке.
Этот новенький преподаватель рассказывает, что он, сын алжирского каменщика, выросший во Франции, в бидонвиле Виллербана, закончил там школу, которую очень любил (которую его родители называли "Ликуль"), и с тех пор полюбил и чтение книг, ставших для него чем-то вроде птиц, умеющих смотреть на мир с высоты своего полета. "Когда их открываешь, то улетаешь ввысь на их страницах... " Говоря, он помогал себе руками, и они были похожи на крылья... Он рассказывал ученикам 7 класса историю ребенка, который узнал однажды от прораба стройки, где работал его отец, что случилась беда, и что отец его скончался от полученной травмы... Ребенок не очень понял, что конкретно произошло, но увидел, как в отчаянии человек, сообщивший ему о гибели отца, закрыл лицо руками... Класс слушал учителя, затаив дыхание. Магрибинец, пылая своими карими глазами, продолжал изливать и свою боль, и свой гнев...
Было очевидно, что ему все равно, как это поймут ученики – как личную его драму или как его роман, как лекцию или как наглядный спектакль... Главное – пробудить в слушающих эмоции, передать им те же чувства, которые владели им, алжирцем, его товарищами, как и он – "выходцами из иммигрантской среды" – итальянцами, испанцами, магрибинцами. И класс, считавшийся "трудным", слушал и внимал ему, потрясенный его рассказом. А "араб" продолжал:
"В 732 г. Карл Мартель остановил продвижение арабского войска в Европу только наполовину. Вот почему мы здесь". Это звучало, как провокация. "Я говорю на нескольких языках, я полигамен", – с вызовом произнес он, взглянув на учительницу, которая сопровождала его и привела в этот класс. Потом как бы извиняясь, произнес: "Я не отсюда, поэтому имею право на ошибки, когда говорю", – и прежде чем до конца произнести здешнюю кличку тех, у кого он спросил, "имеются ли в классе дети иммигрантов – "би..."12, – те уже подняли руки... Послышались насмешки. Завязался диалог...
Так Азуз Бегаг, везучий "сын алжирского каменщика", выступил со своим "номером" в школе и имел успех. Ему самому это очень понравилось, он был окрылен. И вот уже полтора десятка лет, как он ездит по всей Франции, изменив маршрут героя своей первой книги "Парнишка из зоны"13, став известным писателем, социологом, наглядным примером тех, кому "повезло", как бы говоря всем, с кем ему доводится встречаться: "И вы можете преуспеть в жизни так же, как и я!" Он верит в силу примера и не хочет слыть единственным "арабским деревом, за которым не видно леса", – всех тех, кого измучили жизненные неудачи, наркотики, преступления... Он не избегает их, наоборот, стремится переубедить и начать жизнь заново. Доказательством тому служит его "проповедь" в лионской тюрьме, "где из 1200 заключенных тысяча была магрибинцами"... Вот и сейчас, в полуюмористической, похожей на сценический скетч, но в то же время полугражданственной речи, исполненной пафоса социального послания, он успевает сказать, прежде чем прозвенит звонок на перемену, о "формировании новых идентичностей" во Франции... Он славит возможности образования, хвалит вкус к чтению хороших книг, призывает уважение к родителям, даже если те – неграмотные ("не знать алфавита – не значит быть глупым"), воспитывает волю и стремление преодолеть бедность, не смиряется с "судьбой сына бедняков", говорит о необходимости "взять слово", заставить себя встряхнуться и выбраться "из своей норы", осмелиться выйти навстречу "другим людям". В его речи – все "ингредиенты" нормальной жизни как бы брошены на ковер. И все они – составляющие его собственного жизненного пути...
История, рассказанная Азузом Бегагом, – это история маленького зернышка, проросшего в бедном лионском пригороде, ставшего первым учеником в классе, превратившегося в упрямого алжирского подростка, который в шестидесятые годы просто в каком-то экстазе постигал все знания, которые давала ему республиканская школа. Вчерашний "gône" – бедный мальчишка из иммигрантов, сегодня – известный ученый, выступающий с лекциями на тему: "Культура и жизнь городских предместий" перед выпускниками и аспирантами Парижской Сорбонны. Он пытается объяснить, почему некоторым упрямым мальчишкам из народных кварталов удается выбраться из нищеты, преодолеть все духовные и физические границы, в которых их разместили во Франции. Бегаг знает, о чем говорит, и с дистанции времени анализирует секреты своего собственного жизненного успеха: неискоренимая вера в собственные силы, светлая любовь к родителям и родительская любовь к нему, воспитавшая в нем уверенность в себе и взрастившая его желание, его порыв к преодолению социального барьера, взятию социального "реванша". Сейчас он без стеснения спрашивал у школьников из Крэзо, "будет ли одна из улиц Лиона когда-нибудь носить его имя"... "В шесть лет я уже мечтал стать президентом Республики", – признается Бегаг, которому его школьный учитель в Лео-Лагранже, предместье Лиона, когда-то написал в тетрадке: "Слишком откровенно". Но какой Республикой хотел управлять тот упрямый мальчишка? В сознании возникали образы алжирских старцев, сидящих в мавританской кофейне у городских ворот, собравшись за столиком вокруг транзистора и слушающих передачи из Каира... На коротких волнах звучали здесь, во Франции, арабские песни, слышались тогда знаменитые имена – Гамаля Абдель-Насера, Джона Кеннеди... Чуть позже, когда мальчишка съездил на летние каникулы в Алжир, рисовался ему и образ Бен Беллы, навсегда врезавшийся в память, когда тот произносил свою речь на стадионе в Сетифе, где Азуз вместе со своими братьями и сестрами сидел рядом с матерью, закутанной в черное покрывало... Он с гордостью, переполнявшей тогда все его существо, вспоминал об этом первом алжирском президенте, одетом в европейский костюм с галстуком... И сам Азуз мечтал стать президентом. "Всю свою жизнь люди только и подогревают свои эмоции и чувства, которые воспламенили их в детстве"...
Независимость Алжира была только-только провозглашена, вырвана в тяжелой схватке с Францией, и участь эмигрантов, там живших, будет решаться, как они полагали, в стране, которая обязательно должна быть "Народной и демократической Республикой"... Маленький Азуз Бегаг, родившийся в лионской больнице, еще не знал тогда, что вскоре будет ощущать себя вовсе не алжирцем, но именно французом, "лионцем до кончиков ногтей". Он будет по крохам, из рассказов родителей, узнавать о колониальной истории, о том, что они, "как рабы" работали на ферме у французского колониста недалеко от Сетифа. Родители рассказывали о своем прошлом без злобы и ненависти, скорее с дистанции времени оценивая свою жизнь как некую фатальную неизбежность, предназначенность судьбой... Отец тогда обрабатывал землю и пас скот, мать занималась домашним хозяйством. Их кормили, давали кров, платили пятую часть урожая зерновых за все услуги. Когда 8 мая 1945, одержав победу над нацизмом (не без помощи алжирцев. – С. П.) французская армия расстреливала мирную демонстрацию в Сетифе, вышедшую с требованиями независимости Алжира, отец Бегага скрывался вместе со своим товарищем Муссой в пшеничном поле... Четыре года спустя Бузад Бегаг бежал от нищеты и пересек на пароходе Средиземное море и оказался у родственников в Лионе, где они и подыскали ему работу на одной стройке, которая принадлежала кооперативу рабочих-строителей, называвшемуся "Будущее"... Отец проработал там тридцать лет... Один француз, симпатизировавший алжирцам, тоже работавший на этой стройке, предложил ему пожить с семьей в своем старом домишке на берегу Роны. Это был простой барак, без удобств, но отца Бегага это устраивало: он сразу же "выписал" из Алжира свою жену Мессауду и троих детей.
Те приехали, конечно, но не одни, а в сопровождении братьев матери. И вот, на 20- кв. м этого барака всем пришлось как-то размещаться. Потом пристроили деревянный флигелек. Но три месяца спустя там поселилась еще одна семья – родственников из Алжира... Отец хлопотал за всех, носил свои "прошения" (кем-то написанные для него), занимался их трудоустройством, и так постепенно возникло на берегу Роны, в пригороде Лиона, поселение иммигрантов, обретавших свою вторую родину... Не прошло и двух лет, как этот бидонвиль в Шаабе разросся, заполнившись бараками, которые иммигранты сооружали для своего жилья из листов толя и просмоленного картона (наподобие тех, в которых и сегодня живут беженцы из Румынии). 25 семей, т. е. 300 человек в общей сложности, пользовались одним источником воды (водопроводной колонкой) и не имели никаких других удобств, не говоря о канализации, куда бы можно было сливать помои... Земля вокруг бараков была поэтому постоянно мокрой, грязной, а керосиновые лампы были единственно возможным здесь освещением. Вот в таких отчаянно убогих "декорациях", среди груд мусора и щебенки, регулярно сваливаемой сюда грузчиками, разгружавшими отходы со стройки, росли дети, придумывавшие себе свой собственный "рай": они воображали себя робинзонами, оказавшимися на "необитаемом острове", – действительно, французские "аборигены" селиться здесь не хотели…
Освещенные солнцем берега Роны были океаном для этих детей; пена, взбиваемая ее загрязненными стоками нечистот водами, – их Ниагарским водопадом, а оранжевые фонари бульвара, тянувшегося вдоль бидонвиля и забитого малолитражками, – их ночной феерией… Вот отсюда и проистекала эта смесь ностальгии и бунта, жившая в душах детей с окраин, воспетая потом в книгах Азуза Бегага.
Несмотря на нищету, здесь царила любовь. И это не клише, если в это верит мальчишка, выросший в бидонвиле. "Наши родители нас очень любили, очень. Но в их культуре не существует каких-то особых словесных формул для выражения этой любви, или каких-то особых жестов. И мы никогда не видели своих родителей целующимися, и они не рассказывали нам никогда о своей любви. Позднее, когда мы уже влюблялись сами в наших подружек, мы должны были придумывать эти “слова любви”, жесты, учиться говорить о любви. А в детстве это были какие-то особые, едва уловимые движения глаз, выражение лиц, в которых мы угадывали эту родительскую любовь.
Жизнь наших родителей была жертвенной. Мы это понимали уже в свои 6–8 лет. Когда, к примеру, мы садились всей семьей за стол, а есть было особо нечего, да и на всех не хватало, отец всегда делил со мной свою порцию, – и это не потому, что, как он говорил, – “ему не хочется есть”. Я понимал, что он утром встал раньше, чем я, что он устал на работе, что он, конечно, голоден, но он делился со мной, потому что я был маленький. И я был особо чувствителен к проявлениям родительской заботы, потому что уже знал, какая горькая реальность питала их любовь к детям: они покинули свою родину, чтобы мы выжили. Они просыпались на заре, чтобы мы не знали нищеты".
Когда растешь в такой ситуации, то либо "взрываешься", ибо картины нищеты невыносимы, неприемлемы, либо ты "питаешься особой энергией", чтобы со временем "отомстить" за все, за своих родителей. "Когда мои родители увидели меня, – продолжал А. Бегаг, – тридцать лет спустя по телевидению, у меня и в самом деле было впечатление, что их жертвы были не напрасны. Я сказал тогда себе, что они все-таки выбрались из эпохи колониального рабства, пережив и тяготы "плена предместья", иммигрантской "зоны", тоже угнетавшей человеческой достоинство, но сумели, в общем, пережить за одну жизнь печальное наследие нескольких веков, вынести его нелегкий груз... А "отмщение" выковывалось в школе. Стать в ней лучшим учеником – было особой миссией, доверенной мне моими не знавшими грамоты родителями. Это было своего рода торжественным моим обещанием выбраться из нищеты, образ которой врезался в мою память и таким эпизодом детства: я видел дрожащую руку отца, которой водила по бумаге моя старшая сестра, когда тот пытался нарисовать крестик в том месте моего школьного дневника, где должны были расписываться родители..."
Получение сыном аттестата с отличием было особым торжественным актом и в жизни отца, даже если он никогда не ходил в школу, где учился Азуз Бегаг, и не встречался с его преподавателями, полагая себя "не достаточно презентабельным для них": отец знал, что на карту теперь поставлено будущее его детей...
И вот, поворот в жизни произошел. "Школа заставила меня перейти брод", – подытоживает Азуз Бегаг, сумевший сохранить в памяти не только события, но и ощущения детских лет, учебы в начальных классах, мельчайшие детали своей школьной жизни. Вот, например, помнит, что его очень любила первая учительница и он "это чувствовал". Ей было лет 25, она была "тихой и ласковой–, рассказывала им сказки, а его, Азуза, гладила по головке, уделяя ему внимания больше, чем остальным ребятишкам... Помнит, как ему доверили играть в школьном кукольном спектакле, натянув на руку матерчатого крокодила, и как надо было самому научиться и управлять этим крокодильчиком, и говорить за него, "оживить эту марионетку". "Может быть моя личность и начала складываться именно с этого момента, в этой мизансцене, на этой дистанции между человеком, ребенком и этой игрушкой, в этом пространстве обязательной проекции "себя" на "другого", в этом вúдении "себя" в "другом"... Может, с осознания этой самой дистанции и началось осознание моей идентичности... Именно тогда я понял, какая пропасть отделет наш бедняцкий квартал от этой школы, которая была воплощением "просветительского духа" Франции, где все так было величаво и спокойно… Именно тогда, управляя своим крокодильчиком, я исполнялся какой-то мстительной силой...
По сути дела, я всю свою жизнь не прекращал работать над вопросами, которые взволновали меня тогда: зачем люди уезжают в чужую страну, живут на чужбине, как в ссылке? Но и сорок лет спустя после того, как я открыл существование этой бездны между своим бидонвилем и школой, где я учился, я не устаю повторять, что выбраться из нее, этой пропасти нищеты, можно только тогда, когда очень захочешь: "Надо выбраться. Надо перейти брод". Я уверен, что человек – это своеобразный автомобиль, предназначенный дороге, встречам в пути, и что его потрясающая способность к движению лежит в основе созидания своей собственной идентичности. И что всегда необходимо, пока живешь, продвигаться вперед".
Исполненный этой двойной позитивной энергии, полученной и дома, в семье, и в школе, мальчонка из Шаабы, бедного предместья Лиона, почувствовал себя потрясающе свободным и готовым к Жизни, по которой его вели встретившиеся ему люди.
"У меня было такое чувство, что все возможно. Я мог стать и слесарем, и врачом. Родители горбатились всю жизнь для меня. Они устилали мою дорогу асфальтом, лишь бы я пошел по ней и не споткнулся о камни. Моя семья заметно отличалась от других, соседских, где всегда царила тревога и обеспокоенность, как дожить до следующей получки, что угнетало и родителей, и их детей. И моим было нелегко, и они едва сводили концы с концами, но они умели вселять в душу надежду. Это были истинные мусульмане: для них терпение и сострадание было главным. Все, что происходило с их детьми, было предназначено Всевышним. А значит, надо было терпеть".
Родители Бегага оказывали своим детям и доверие, предоставляя свободу. Конечно, это последнее не касалось девочек: им, достигшим возраста 15–17 лет, предназначалось замужество и участь хранительниц семейного очага. Так было заведено традицией и освящено исламом. Но к мальчикам в семье относились с большим доверием: даже кошелек отца был в их распоряжении. Им позволялось и зарабатывать деньги, продавая собранный на помойках "утиль" на "блошином" рынке.
Естественно, что продавали они свой "товарец" самым бедным. Но никогда родители не приняли бы от своих детей денег и не разрешили бы им тратить их, если деньги эти были заработаны от продажи чего-то ворованного, у кого-то украденного... Раз в месяц родители делали вид, что смотрят школьные дневники своих детей, и это тоже добавляло взаимодоверия. "Эта царившая в семье доверительность придавала мне, – говорит Бегаг, – необыкновенное чувство Свободы. От аттестата зрелости до диплома и защиты диссертации, я никогда не боялся провалиться на экзаменах..." Он добавляет: "Я мог бы стать футболистом, адвокатом или инженером". Главным для него был сам процесс учебы, – она была способом его самореализации, способом доказательства веры в свои собственные силы, что было сродни вере в Бога: "Если Бог верит в меня, значит, я обязан осуществить это доверие". Он любит это повторять и сегодня. Азуз Бегаг хотел "полностью выложиться", чтобы построить свою жизнь, а потому работал в десять раз больше, чем другие", обладая при этом превосходной визуальной памятью, запоминая всё, что ему встречалось на пути, отбирая все, что ему было необходимо. И если он получал свидетельство об окончании электротехнического колледжа, а потом и диплом торгово-технического училища, то это ему было нужно, чтобы "стать полезным" Алжиру, посвятить ему свои знания и поехать туда на службу... Но окончил университет, где учился у блестящих преподавателей, "наполнявших его светом новых знаний". Вспоминая о своих преподавателях – одна сама итальянского происхождения, учила его "безукоризненно говорить по-французски" ("я этого хочу и требую"), другая – экономист по образованию, учила его разбираться в организации общества, в его структуре, прививая любовь к социологии. Летом он зарабатывал себе на продолжение учебы в Университете и закончил Лион-II по специальности "экономика транспорта и территориального благоустройства"... В 27 лет он получил уведомление о призыве в алжирскую армию. Но Бегаг, "любитель песен Брассенса", не может даже и думать о том, что ему придется "учиться убивать" и жить в казарме целых два года. Он уже насмотрелся на своих товарищей, "вернувшихся оттуда" и нахлебавшихся досыта унижений, которые претерпевали в алжирской армии дети эмигрантов.
Чтобы избежать насильственной мобилизации, он не будет больше ездить в Алжир. Потом защитит кандидатскую диссертацию на тему о перемещениях иммигрантских семей в провинции Во-ан-Велэн. Подаст документы в Национальный Центр научных исследований и пройдет по конкурсу. Станет ведущим научным сотрудником. Однако, как алжирец должен оправдать свое непрохождение воинской службы.
Он идет в алжирское консульство, и там с ним не церемонятся. Лейтенант-алжирец не без злобы бросает ему: "Иди и служи. Отправляйся в Алжир! – и указывает на дверь. Буря возмущения охватывает Азуза Бегага... и он просто бегом бежит в префектуру округа Роны, чтобы просить о предоставлении ему французского гражданства14.
Образ Алжира резко изменился в его сознании: "Я думал, что для моей страны важно иметь своего исследователя в Национальном научном центре Франции. Но, видно, Алжир обойдется и без меня". Через год, когда Азузу Бегагу исполнится 30 лет, он получит свой французский паспорт. Символ, конечно, значимый. Но всего лишь символ. Главное, что уже много лет он чувствовал себя французом. И радовался теперь, что может перемещаться по всей Европе и по миру без визы, которая необходима для граждан "бедных стран". Но зато теперь сын алжирских эмигрантов не будет ездить на землю своих родителей, где его воинская служба так и не осуществлена. И он не был в Алжире целых тринадцать лет. Только став уже известным писателем, автором "Le gône de Chaâba" (1986), Бегаг осуществит свое путешествие, польщенный тем, что ему выдали без особых препятствий алжирскую визу для участия в 2000 г. в торжественной церемонии, посвященной основанию города Алжира. А в 2002 г. ему придется съездить туда еще раз, но уже в связи с постигшим его несчастьем – проводить в последний путь своего отца...
"Время обрело историческую перспективу, – вспоминает Бегаг. – Гроб поставили в доме, который построил мой отец, но в котором он так никогда и не жил. Теперь он лежал, окруженный людьми, среди которых я каждое лето проводил свои каникулы в детстве и которых я не видел вот уже целых двадцать пять лет... Пока они молились, мы с братьями, не участвуя в этом ритуале, оставались на улице, около дома, как чужие, хотя и на похоронах своего родного отца. Мы были французскими сыновьями эмигранта, а там, в доме, стояли сыновья Алжира, раздираемого противоречиями, и им всем безумно хотелось тоже попытать счастья во Франции. Я даже подумал, как нам-то повезло, что наш отец когда-то отсюда уехал..."
Теперь ребенок из алжирского Сетифа стал одним из известных "бёров", раскрученным в СМИ, символом поколения, захотевшего перевернуть страницу несчастного иммигрантского Бытия, французским писателем. Когда "всплыла" литература бёров, и Азуз Бегаг прочитал роман Мехди Шарефа "Чай в гареме Архи Ахмеда" ("Теорема Архимеда"), то понял, что это – опыт жизни, близкий ему, и что он открывает новые горизонты и новые возможности – занятия литературным творчеством. И так, уже через год, появилась его собственная книга "Парнишка из Шаабы", которую он написал в свободное от своих лекций в Лионском университете время. Это была и его автобиография, и его самоосвобождение, когда он перешел от "мы" к "я", осуществив тем самым свое самоутверждение в жизни. Это было почти необходимо для него. И он не ведал страха перед "белым листом бумаги", и у него не дрожала рука, когда он писал свою первую книгу, – он не мог себе позволить такой роскоши... И когда эта книга вышла в свет и была прекрасно принята читателями и критикой, то "Парнишку из Шаабы" захлестнуло чувство гордости за свой писательский успех. Хотя он предпочитает не называть себя "писателем", предпочитая статус "писаря", сына бедняка, научившегося "письму и пытающегося разделить свои знания с другими, с энтузиазмом отправляющегося на встречу со своими читателями в книжные лавки, в школы, в другие учебные заведения.
И вот, в 1986 г., когда трогательные "свидетельства ребенка из иммигрантской семьи" попали в круг чтения и французских учителей, одна из них, Жоржетта Таттари, занимавшая должность советника по образованию в лионской администрации, купила, ни о чем не подозревая, имевшее шумный успех произведение Бегага...
Тридцать лет тому назад в самый разгар Алжирской войны, она заведовала школой в Лео-Лагранже в предместье Лиона, в Вилербан, в которой учились дети алжирских иммигрантов из бидонвиля. Мальчишка – герой книги, которую она прочитала, нищий, но блестящий ученик, напомнил ей одного из своих воспитанников. Она спросила у своих бывших коллег, не было ли в их классах некоего Бегага. "Ну да, был, конечно! Это тот самый, который написал “Парнишку из Шаабы”!" И тогда Жоржетта Гитари всех поставила на уши, сделала все возможное и невозможное, чтобы увидеть своего "Зузу" (как она называла тогда Азуза), найдя о нем запись в своем классном журнале тех лет. Она понеслась на встречу с ним, на презентацию его книги. Увидела, как он артистически, в комедийном ключе заставляет слушать свою аудиторию, рассказывая собравшимся об одном случае, произошедшем с ним. Он пошел как-то в банк, чтобы положить деньги. Было холодно, на голове у него была натянута до бровей вязаная шапочка. Его сразу же заподозрили, решив, что он – налетчик. Задержали в дверях, вызвав полицию... Директор банка очень разнервничался... Жоржетта, не дожидаясь развязки событий, подошла к нему и представилась. И Бегаг, обняв ее, приподняв над полом, закричал в волнении: "Вот она, моя первая учительница!" Жоржетта все это рассказывала нам, не сдерживая слезы...
Пожилая, но все еще очень симпатичная и милая дама в синем платье – одна из тех преподавателей, для которых завершение каждого школьного года – большое событие, – они по-настоящему взволнованы результатами своей работы с учениками. Дочь рабочего, ну просто "запрограммированная" стать школьной учительницей (она так хорошо училась, что дальнейшее ее педагогическое образование ничего не стоило родителям), Жоржетта была представительницей того поколения французов, которое, исполненное еще романтических идеалов, служило "делу Республики". Тогда учителями становились ведомые идеалами люди, а не как сейчас – "за неимением лучшего". В начале 60-х гг. в Лео-Лагранже в школах было много детей разных иммигрантов – и из Италии, и из стран Магриба, и цыган, и, конечно, между ними случались потасовки, драки, ссоры. Но тогда еще никто не думал ни о каких этнически обособленных "общинах".
Была ли она сама в бидонвиле, где жили иммигранты? Нет, она туда и не стремилась проникнуть, разве что однажды проводила до "границы" их поселения одного ребенка, за которым никто не пришел после уроков... Истинную реальность существования семей своих учеников, она "увидела" только сейчас: всю эту нищету среди мусорных куч, жизнь без удобств, необходимость ходить в самодельные "туалеты" во дворе и присаживаться в страхе над "черными дырами", – обо всем этом она прочитала на страницах книги Бегага, одного из своих учеников. А потом, когда по его книге сделали фильм, она смотрела его, постигая эту реальность жизни иммигрантов тридцать лет спустя...
Жоржетта Гаттари помнит, что ребятишки часто приходили в школу неумытыми, в грязной одежде, непричесанными. Ее руководство сделало ей замечание, что надо бы повесить в школе плакат и призвать учащихся "соблюдать правила гигиены". Тогда она только пожала плечами, зная, что родители этих учеников – неграмотные, все равно не прочтут написанное, да и в здание школы они не заходят. "Но я все-таки знала и о реальности Алжирской войны и о нищете иммигрантов, – продолжала свой рассказ Жоржетта. – В школьном дворе дети играли в войну – одни были как бы "партизаны", другие – "враги". Война вторгалась и на уроки, когда дети вдруг вспоминали о том, что говорили или делали их родители: "Мой отец давал деньги какому-то мужчине, для Бен Беллы"15. И Азуз Бегаг, которому тогда было 5 лет, вспоминает Жоржетта, – позже рассказывал об этом. "Этот ребенок остался в ее памяти особо: он всегда здоровался с учителями, был очень прилежным и соблюдал все школьные правила. Еще тогда Жоржетта думала, что "он станет представителем элиты своего народа", – так и записала в своем блокноте, сохранив эту запись.
Помнит она и о том самом "зеленом крокодиле" (который стал для Бегага своеобразной точкой отсчета формирования своей идентичности, первой проекцией "Другого"): "Я давала ребятам возможность работать с марионетками, чтобы привить им способность самовыражения. У них был еще и волк, который в их руках заставлял бояться других, и это было полезно, потому что в их семьях детей не учили храбрости". Жоржетта любила читать в классе своим ученикам иллюстрированную книжку Э. Хемингуэя – "Старик и море", и с радостью узнала потом из произведений Бегага, что это была и первая, купленная им самим, книга. ("Наверное, мое чтение вспомнил"). "Сам Азуз Бегаг утверждает, что ¾ его судьбы определены Жоржеттой". Знала ли она об этом своем на него влиянии? "Нет, – отвечает учительница. – Абсолютно не предполагала. Просто я была уверена в пользе воспитания детей с раннего возраста, в начальной школе и подготовительных классах16. Это – фундамент жизни. И просто я очень люблю детей. Я всегда хотела отдать им все самое лучшее".
Любовь к своим учителям, желание и воля к своему "социальному продвижению", стремление выбраться из нищеты, – в душе и сознании маленького "Зузу" из обычной начальной школы слились в одну цель: "понравиться" своим преподавателям, быть любимым своими родителями.
Сегодня Азуз Бегаг полагает, что "эти социальные пружины" поломались. "Зачем мстить за жертвенную жизнь родителей? Да и вообще, новое поколение, выходцы из иммигрантских семей, уже не считают, что они у кого-то что-то просили и кому-то чем-то обязаны. Ну, какие там романтики-учителя! Просто смешно. Молодежь ничему не верит. А ведь и до сих пор есть педагоги "по призванию". Я их часто встречаю... И не правы те, кто полагает, что в школе незачем учиться, – ведь в дальнейшем люди только и делают, что обо всем забывают, теряя постепенно память"... "Нет, – считает Бегаг. – Необходимо учиться, чтобы поддерживать тот бесценный дар, которым наделен человек: свой критический разум, свое терпение, свои демократические принципы. Надо создать новые предпосылки, чтобы люди копили свои знания и передавали их своим детям, особенно тем, у кого собственная идентичность находится только на стадии сложения..."
И если в 60-е гг. желание "уподобиться учителю" у малышей алжирского происхождения объяснялась и такими примерами их учителей, которые происходили из "пье-нуаров", жили когда-то в Алжире и часто рассказывали на своих уроках (географии ли, или истории) об этой стране, вселяя гордость в души иммигрантов, то и сегодня, пересыпая свою французскую речь арабскими словами, Азуз Бегаг, выступая в школах, где учатся потомки магрибинских эмигрантов, находит "отклик" в их сердцах, в их душах, видит, как лукаво, "по-свойски" они подмигивают ему, прекрасно понимая, о чем он говорит... Да и другие дети рабочих принимают его "за своего", когда он рассказывает о своем отце-строителе...
"Национальное образование должно сегодня обращать особое внимание на индивидуальность учащихся и не пытаться во что бы то ни стало сломить их желание самоидентификации во всем ее "комплексном" значении (этническом, конфессиональном, национальном, социальном и др. – С. П.). Надо усвоить тот факт, что весь этот страх перед "самоидентифицирующимися" и обособляющимися "общинами" вызван лишь реально существующими различиями в жизни людей, говорит Азуз Бегаг, – тот, кто полагает себя и арабом, и потомком Версингеторикса, – "легендарного, славного и доблестного галла"... Ибо "интегрироваться" в Республику, это не просто спокойно занять место в вагоне поезда, следующего по определенному маршруту, но, скорее, добежать и догнать этот поезд, который уже отправился в путь без вас: идентичность всякого вновь прибывшего, как и общества, его принимающего, постоянно подвергается трансформации. Но чтобы окончательно сломать негодный механизм "интеграции", надо его постепенно разбирать, избавляясь от тех реальных фактов, которые свидетельствуют, что к иммигрантам продолжают относиться с недоверием, считать их почти "предателями", "врагами", вместо того, чтобы воспитывать в обществе уважение людей другу к другу, что, в конечном счете, и определяет нормальную работу механизма интеграции.
"Если ты – араб, то и ты будешь последним учеником в классе, как мы все", – говорили Азузу Бегагу его детские дружки из бидонвиля (и об этом он написал в своей первой книге). И это "общинное торпедирование" не только тех, кто "продвигался" по социальной лестнице, демонстрируя свои успехи в учебе, но и позднее, как-то отличался, выделялся на фоне своей среды, уже среди взрослых, – утверждался как личность (особенно в плане общественно-политическом) – свидетельство (почти систематическое) особого рода "ревности", даже какой-то ненависти к тому, кто "выбился в люди". Азуз Бегаг в этом усматривает даже некую "половую" дискриминацию, некий "отзвук" незыблемости патриархального общественного порядка, основанного на могуществе мужчины: если ты достиг какого-то успеха, значит, ты "продался" кому-то, а это сродни тому, что ты утратил свою "мужскую силу", как бы уподобился "педе…" (Бегаг приводит это сравнение, подчеркивая, что "женщин вообще эта проблема – не затрагивает...) Ответом (особенно важным для юношей) на все эти "выпады" иммигрантской среды (мусульманской, разумеется. – С. П.) может служить, по мнению Бегага, только реальные свидетельства того, что социальное продвижение, успешность человека, мужчины – это позитивный, "активный" феномен, демонстрирующий лишь то, что человек сумел "найти себя", "проявить себя", "сделать свою жизнь", несмотря на опасность риска. А рискуют люди часто, чтобы "перейти на другую сторону брода". И при этом они должны глубоко уважать тех, кто помогает вам на вашем пути. "Надо правильно спрягать выражение "добиться успеха", надо говорить "Мне удалось добиться успеха", а не "Я добился успеха". Надо всегда искать тех, кто может помочь тебе, и, в частности, женщин". И выступая перед школьниками, Азуз Бегаг приводит следующий пример: "Ты должен собрать все свои силы, чтобы подойти и познакомиться с понравившейся тебе девушкой на дискотеке. И если ты набрался храбрости и сказал ей, что хочешь с ней танцевать, – это уже победа. Но ты должен это сделать сам, не прибегая к помощи своих товарищей, разрушив, в некотором роде "групповую мужскую солидарность". Для этого, мы заметим, еще надо суметь группе магрибинских подростков (или представителей других иммигрантов) попасть в дискотеку (не всегда их туда впускают). Однако успех и удача – это все-таки не счастливый поезд, на который попадает каждый, перед кем он проходит и в который только остается подняться и войти. Дискриминация и неравенство делают жизненный успех и удачливость подозрительными в глазах десятков тысяч "пассажиров", которые ожидают свой "поезд" на платформе. Хотя официальная пропаганда в Республике опровергает существующее неравенство полов, религий и этносов в возможностях стать "успешными". "Детей пролетариев заставляют верить, что достаточно проявить свои способности, чтобы заслужить высокооплачиваемые должности и получить ответственную работу. Все выглядит так, что существующие различия – этно-конфессиональные, социальные, корпоративные, исторически сложившиеся, – не определяют твое положение в обществе, не влияют на успех, будто "рынок удачи" определяется только спросом и предложениями. Отвергают и общинные объединения молодежи из иммигрантской среды, живущей на городских окраинах, но признают "корпорации журналистов", – негодует Азуз Бегаг. С его точки зрения именно в политических кругах Франции созревает эта ложь, и наиболее кричащие ее проявления – в политике тех "левых", которые придерживаются "плюрализма", а на самом деле саботируют различные молодежные и общественные ассоциации, и без того страдающие от нехватки бюджетной помощи.
Общественные притязания, надежды на признание себя обществом детей магрибинских иммигрантов остаются по-прежнему велики, а рабочих мест для них по-прежнему мало... И если кто-то из "бёров" устраивается на хорошо оплачиваемую работу, то это вызывает и зависть, и раздражение в их собственной среде. А политики, придерживаясь принципа "разделяй и властвуй", используют ситуацию, кого-то приближая к себе, держат "своих арабов" в услужении, навязывая им свои цели, что еще больше разжигает внутриобщинную (магрибинскую) рознь. А "второе поколение" в целом жаждет признания, хочет участвовать в политической жизни, но никто из бёров так и не выбран пока в Национальное Собрание Франции".
Вся эта система напоминает чем-то "колониальный каидат", опиравшийся именно на социальные различия, когда из системы управления люди исключались по признаку принадлежности к низшим слоям колониального общества. Сейчас еще СМИ раскручивают и проблему "общественной безопасности", когда именно с молодежью из иммигрантской среды связывают рост преступности. "Бёры" внушают страх, сам цвет кожи арабов вызывает чувство беспокойства... Но тот из них, кто все-таки "выбился в люди", уже вроде бы как и не араб... Он просто "ничей" сын. Вот почему, глядя на все эти неудачи и неприятности, бывший "парнишка из бидонвиля" – Азуз Бегаг мечтает теперь о создании некоего сильного общественного движения в защиту концепта "успешности", за утверждение в сознании иммигрантов необходимости добиваться жизненного успеха. С его точки зрения, такое движение было бы реальным ответом тем политикам, которые "подстегивают" "бёров" к участию в их организациях и партиях только для того, чтобы увеличить массу своего электората на выборах. Азуз Бегаг полагает также, что политическая власть во Франции и до сих пор помнит об Алжирской войне, а потому и настороженно относится к алжирцам. "Политики, – говорит Бегаг, – видят во мне прежде всего сына колонизованного, – из тех, кого угнетала прежде Франция, а не рожденного в Лионе в семье иммигранта. Прежнее чувство своего "превосходства" теперь исполнено в отношении нас патернализма и некоего "снисхождения". А это все мешает обретению взаимодоверия и взаимоответственности... Когда тебе запрещают вход в дискотеку только потому, что ты – "араб", перед молодежью из иммигрантской среды возникают три возможности принятия решения: или ты больше сюда не приходишь и идешь в библиотеку набираться знаний, или ты красишь волосы в белый цвет, или ты приводишь сюда своих товарищей и устраиваешь драку за свои права… Я попробовал прибегнуть к первому решению, но выбрал окончательно третье". Так что же, спрашиваем мы, – необходимо магрибинское лобби? "Нет, – утверждает Бегаг, – просто давление, для того, чтобы те, кто владеет всеми благами в обществе, открыл и детям бедняков двери к успеху. Мы, живущие в бидонвилях, хотим выбраться из нищеты, а потому именно мы сейчас носители истинных республиканских ценностей. Мне нравится этот парадокс", – добавляет Азуз Бегаг.
Он пытается сейчас создать организацию этнических магрибинцев, живущих во Франции и добившихся жизненного успеха; хочет "вывести из неизвестности" всех тех, кто поборол нищету, кто разорвал круг "вечно приносимых обществом в жертву", хочет реабилитировать такие ценностные ориентиры, как необходимость "приложить усилия", "упорно трудиться", – все те жизненные правила, – замечает Бегаг, – которых придерживались наши родители, эмигрировавшие во Францию". Только так можно ответить на вызов "интеграции": "перестать поставлять Республике только футболистов или клоунов17, но прежде всего – активных граждан". Надо, считает Бегаг, по-новому "завоевать Республику", – внести свой вклад в ее строительство новой жизни, а не бороться с ней. Конечно, это трудная задача, ведь до сих пор жива историческая память, живы всяческие социальные и политические табу, многочисленные "стигматы", которыми метят магрибинцев.
Как-то, несколько лет назад, посетив те места, где прошло его детство, Бегаг был потрясен, увидев там огромное панно: "Здесь Большой Лион начинает свое завоевание берегов Роны"... "Парнишка из бидонвиля" долго не мог придти в себя: прежняя жизнь была стерта с лица земли, здесь раскинулся городской парк, проложены дорожки и для пешеходов, и для велосипедов... Прежние хилые деревца, что росли на берегу Роны, теперь превратились в пышные каштаны и платаны, и ничто, абсолютно ничто не напоминало прежнего хаотического скопления лачуг, убогой нищеты и грязи, дико растущей травы. Ни одного камня, ни одного указателя старых улочек, – ничто не напоминает прохожим и гуляющим о том, что десятки семей иммигрантов жили когда-то здесь в жалких бараках... Шааба поглощена, и огромное пространство земли предназначенное для жителей Лиона, приходящих сюда "глотнуть свежего воздуха", приятно провести время, не должно им напоминать о тех, кто здесь, на этой земле, жил раньше. Это – знак "полного забвения их существования". "А между тем, где-то в глубине этой земли зарыты кусочки нашей плоти"18... А это значит, что это место принадлежит и нам. И зачем нам его "завоевывать" (как это думает и чего боится Республика)?!"
Азуз Бегаг снова преисполняется эмоциями. Жоржетта напрасно советует ему "умерить свой гнев", что место, где стоял бидонвиль, теперь очень почитаемо в Лионе...
Zou-Zou, как называла его Жоржетта в школе, сердится не на нее. На тех, кто украл у него корни его Детства...

 

"ЧЕЛОВЕК ТАНЦУЮЩИЙ"

Чтобы знать, кто они и откуда родом, некоторые люди довольствуются тем, что рисуют свое генеалогическое древо или просто смотрятся в зеркало, другие посещают психоаналитика или расспрашивают своих близких, своих родителей, третьи обращаются к Богу. А Кадэр Беларби, чтоб знать, кто он, стал танцовщиком.
Он был уже звездой в Оперá де Пари, на пике своего искусства, когда вдруг в 1995 г. перед ним встала эта проблема.
Балет, в котором он танцевал, назывался "Селим". Этим именем хотел назвать Беларби его отец, прежде чем выбрать ему другое – Абделькадэр (и теперь именно так – Селимом – зовут его собственного ребенка). Беларби заказал этот балет Мишелю Келеменису, марсельскому хореографу турецкого происхождения... И вот, Беларби решил станцевать "Селима" один, без оркестрового сопровождения, без привычных декораций, только на фоне образов арабской каллиграфии и под пение à capella берберских куртуазных песен ХIV века. Это было его, Кадэра Беларби, "solo", его "момент истины", – как говорит он, отмеченный особой, телесной и звуковой, "взаимовибрацией" его и Хурийи Айши, алжирской певицы, исполнявшей эти берберские песни.
В самый разгар исламистского террора в Париже это его выступление, состоявшееся на сцене Opéra comique, было принято на удивление прекрасно, потому что зрители, как думает Беларби, "умеют уважительно относиться к выражению подлинности". И спектакль, действительно, был настолько хорош, что его включили и в репертуар Оперá де Пари: в общем, "арабский" балет пошел на сцене Национального французского театра наряду с классическими произведениями, обычно идущими на его сцене. Кадэр Беларби не без гордости говорит об этом.
Но почему же он решился все-таки передать свои эмоции публике, воплотить тогда на сцене свои "арабские корни", открыто "сказать" в своем танце о том, о чем, в общем-то, в его семье хранили глубокое молчание? Ведь, хотя и смутно, но танцовщик понимает, что именно в этом своем балете он сумел выразить себя так, как ему, звезде балета, не удавалось ни в "Весне Священной", ни в "Жизели" и получить огромное признание. Видимо, в "Селиме" он стал самим собой, потрясая зрителей энергией подлинной страсти, которая владела его душой и его танцем.
Но как же все-таки удалось ему, сыну алжирского эмигранта, так преуспеть в своем искусстве – самом "академическом" и самом казалось бы, несовместимом с традициями его алжирских предков? Как этот "выходец из иммигрантской среды" смог стать одним из самых сильных представителей французского классического балета? Эти вопросы волнуют многих, но только не его самого. Кадэр Беларби, 41 года от роду, не считает себя "бёром" и не хочет быть им. И не хочет называть себя просто "танцовщиком". Одержимый танцем, он – "Человек танцующий", живущий в танце и для танца, постигающий себя и проявляющий свою человеческую сущность в танце. И если есть в нем самом какая-то загадка, то она и таится в глубинах его искусства, резонируя в созвучии его души и тела.
"Мой отец – сплошная тайна, – словно предупреждает нас Звезда о том, что с его "генеалогией" не так все просто. – Я унаследовал от него молчание, свое умение обходиться без слов в моем искусстве".
Его мать, скромного происхождения, домохозяйка из Савойи, отец – алжирец, военный19, сражавшийся в рядах Французской армии во время Алжирской войны. Такое семейное прошлое, отмеченное "раной" Истории, не очень-то способствует доверительной беседе. И не случайно, что отец Кадэра, Буграра Беларби, 70-ти лет, никогда не рассказывает своему сыну об этой войне: "чтобы защитить как-то нас от ее ужасов", – предполагает сын. Он может только догадываться о том, о чем "молчит" его отец. "И если даже нам как-то удавалось с ним поговорить серьезно, то все равно многое оставалось недосказанным, прерываясь его молчанием. Он вообще-то не очень разговорчив. И похож, скорее, на того, кто живет с давно содранной с него кожей, хотя и не хочет никому показывать своих страданий... Мы часто оставляли наши недоговоренные беседы "на потом", но нам так и не удавалось довести их до конца. Да и видимся мы с отцом редко, один раз в год, – моя работа мне не позволяет делать это чаще... А по телефону всего не скажешь..."
Но из этих своих немногословных бесед с отцом Звезда балета узнал, что тот родился в деревне Тенье-эль-Хаад, в двухстах километрах южнее Алжира, в благочестивой и правоверной мусульманской семье, один из предков которой был в древности вождем племени, а другой – уже в недавнее время – жандармом. Призванный во французскую армию, он сумел там получить необходимое образование и в 1956 г. стал уже "кадровым" военным. И он не сделал бы этот выбор "своего ремесла" вопреки воле родителей, – не раз подчеркивал он. Позднее, когда в Алжире была провозглашена Независимость, ему пришлось покинуть Алжир, и родители его и на этот раз дали ему свое согласие, а их, родительское, "благословение было очень важно для мусульманина..."
Ему – младшему офицеру – часто доводилось ездить в метрополию, и он в итоге выбрал для себя Гренобль, где был на постое с 6-м батальоном альпийских стрелков. Там, в Гренобле, он и познакомился с Моникой, своей будущей супругой. Их первым ребенком была девочка, она родилась в Шершелле, в Алжире, еще до Независимости, в 1961 г., и ее назвали Мириам. Кадэра они ждали, когда уже алжирская трагедия достигла своего пароксизма. И он родился в Гренобле в ноябре 1962 г., четыре месяца спустя после провозглашения алжирской Независимости. Семья успела пересечь Средиземное море. "Наверное, они с матерью перебрались окончательно во Францию летом 1962 г.", – рассказывал Кадэр. Отец разыскал свой батальон и "растворился" во Франции, имея уже чин майора. "Араб во французской армии после алжирской независимости! – восклицает его сын. – Ведь ему надо было удвоить доказательства преданности своему делу". Его путь всегда был полон опасностей, и свое воинское звание он завоевал на поле боя. Но главным для него оставались его воля, его честь, его принципы честного служения. И он твердо соблюдал их. И его алжирское происхождение не помешало ему стать порядочным французским гражданином, и он вел себя так, чтобы никто и никогда не смог его ни в чем упрекнуть. Ему важно было, как смотрят на него другие, не только его коллеги – военные, но и гражданские люди. "В доме не говорили по-арабски, только по-французски, и это был его выбор, его способ интегрироваться как можно лучше, стать как можно больше похожим на обычного жителя Запада". В семье Буграры Беларби никто не соблюдал никаких религиозных предписаний, хотя Моник сама была католичкой. Но все придерживались абсолютно светских правил и гражданской морали. Мать привила их своим детям вместе с принципами чести и безусловного уважения к отцу, подкрепляя свое назидание алжирскими пословицами и поговорками.
О родном своем Алжире отец вспоминал как о какой-то "сказочной, волшебной стране", идеализируя ее, хотя никогда не возил туда свою семью, да и сам не надеясь ее увидеть, разве что только тогда, когда узнает о смерти своих родителей... С тех самых пор, как он покинул Алжир, что-то произошло в жизни его семьи, но об этом можно было только догадываться. Кадэр Беларби говорит, что вообще "алжирская половина" жизни его отца так и остается для него тайной...
В начале 80-х гг. дети захотели увидеть Алжир. Отец вроде бы согласился, но план этот так и остался не реализованным, – там участились покушения на людей со стороны исламских фундаменталистом... "И так, повзрослев, я и обратился к танцу, чтобы на его языке иметь возможность поговорить о своих корнях...", – замечает Кадэр.
...В магический мир танца он не попал, как все танцоры, в детстве. Кадэр уверяет даже, что и в ранней юности он не испытывал никакого особого призвания и тяготения к этому искусству. Однако, размышляя о своем пути в дальнейшем, он признает, что два важнейших требования своего искусства он выполнил как бы "по завещанию" своих родителей: от своей матери он унаследовал богатое воображение (в хорошем смысле слова) и умение радоваться жизни. Она обожала наряжать своих ребятишек, была прекрасной портнихой, шила им всё сама, в том числе и костюмы для школьных спектаклей, что помогало им участвовать в различных конкурсах и получать награды. А от своего отца – кадрового военного Кадэр унаследовал умение соблюдать железную дисциплину, без которой невозможно себе представить вообще театральную карьеру, тем более в балете Grande Opéra... Поэтому и до сих пор свое обучение в хореографическом училище этого театра он называет "пребыванием в казарме". Но его "танцевальная карьера" началась еще в возрасте 5 лет, когда мать записала его вместе с двумя его сестрами в школу ритмики при Амьенском социо-культурном центре, который тогда только что открылся. "Мамочка" очень любила еще, вспоминает Кадэр, показывать своих детей на дефиле детской моды, которые устраивали одновременно с рекламой своей продукции знаменитые молочные фирмы... Во время одного такого показа малыш Кадэр весьма грациозно упал с подиума, что вызвало бурные аплодисменты присутствовавших. С тех пор он помнит, как с этим "приветствием" он испытал невыразимо прекрасное чувство всеобщей к себе любви.
Майор Беларби снова поехал в Гренобль в 1971 г., когда там открылась региональная Консерватория музыки и танца. Это была удача. Так начались уроки сольфеджио, рояля и танца, и они интенсивно вошли в школьную программу Кадэра. Он стал любимцем танцкласса, посещаемого куда более взрослыми учениками. Этот класс вела Лолита Паран, бывшая балерина Opéra de Paris, и она стала развивать способность и Кадэра, и Мириам, его старшей сестры. И когда четыре года спустя Буграра Беларби решил попросить назначение на службу в Париж, то сделал это только во имя того, чтобы двое его детей могли попасть на конкурс в хореографическое училище при Opéra. Отец, конечно, не мог предвидеть, что только его сын успешно преодолеет все препятствия, неумолимо стоявшие перед конкурсантами. "Я благодарю моих родителей, сумевших оказать такое доверие к своим детям, – комментирует "события" тех лет Кадэр. – Ведь никто из них не был причастен к артистической жизни и деятельности. Но у них было главное – желание помочь нам пойти по той жизненной дороге, на которой мы могли бы рано или поздно найти свою удачу. И так получилось, что именно в искусстве мы ее обрели". Теперь одна из дочерей Беларби – скульптор, другая – пианистка, а младший сын – археолог...
Кадэру Беларби тогда, при поступлении в хореографическое училище, было 13 лет – возраст предельный для мальчиков, обычно начинающих свое обучение балетному мастерству в 8 лет. Да и привыкать к "палочной" дисциплине в Opera было в этом возрасте уже нелегко, если нет особого призвания. "А у меня его не было, – уверяет Кадэр, – не было точной жизненной цели. Я играл в футбол, катался на велосипеде, у меня была обычная мальчишеская жизнь, хотя я был очарован магией театра". Но в Opera было железное правило: только три ученика (максимум!) из пятнадцати в конце учебного года отбирались для дальнейшей учебы. Поэтому очень рано здесь начинают привыкать к битве за успех, за "выход на арену". "Я уж и сам не знаю, как мне удалось и почему преодолеть многие трудности, обойти острые углы, – ведь я, – утверждает Кадэр, – не испытывал неимоверного желания стать танцовщиком. Я только потом, гораздо позднее, понял свое призвание, когда в 1982 г. я встретился с одной балериной, ставшей моей первой женой... И еще я это понял, когда в 1985 Морис Бежар мне доверил главную партию в "Весне Священной". Если верить Кадэру, то он стал знаменитым почти случайно...
А в 1980 г., утром, в 9 часов он еще спал, когда уже начался конкурс по отбору выпускников училища в Opéra. "Все уже были на сцене, а я, не проснувшись вовремя, опоздал. Танцевал без музыкального сопровождения", – рассказывает он с улыбкой. Выпускные экзамены в общеобразовательной школе он не проспал, но не явился на экзамены по истории и географии, которые были назначены на одно и то же утро с тем, когда он специально готовился к конкурсному отбору в хореографическом училище... И он, в результате, станет балетной звездой, а не бакалавром.
И хотя ему удалось пройти в Opéra через очень широкую дверь, доверительно распахнувшуюся перед ним, он считает и до сих пор себя "нетипичным" для этого театра артистом. "Я – просто известный солист, но не академический танцовщик. Я всегда выбирал не прямые дороги. Например, никогда не танцевал принца в “Спящей красавице”. Эта роль не для меня. Может быть именно потому, что я выбирал другие партии, очень отличные от этой, я продолжаю танцевать здесь. Для меня балет – это пьянящая радость встреч с разными стилями, разными хореографиями".
Сам он не хочет считать себя только интерпретатором, но и создателем балетных партий: "хореография, творчество и исполнительство, – с его точки зрения, – должны быть неразрывны; каждое сотворение художественного образа на сцене должно быть исполнено жизненной силы. Кадэр отмечает, что ему повезло начать танцевать в 80-е годы, в то время, когда Opéra de Paris расширяла свой репертуар, впускала "новую волну" современного балета; тогда главным балетмейстером был Рудольф Нуреев, которого Беларби называет "большим ребенком". "Но хотя физически я вошел в труппу балета, духовно я там отсутствовал, – продолжает Кадэр Беларби. – Главное, ведь, это не отправная точка или пункт прибытия, – это дорога, собственный путь. Для меня цель – не просто "быть танцовщиком", но продолжать самосозидание, как бы тяжело это ни было. Это особое призвание, совершенно индивидуальное. Opera, – добавляет он, – это микрокосм, где надо “построить себя” очень быстро и в очень раннем возрасте". Наверное, даже не очень-то и осознавая масштаб того мира, в который ты попал..."
Вторым решительным шагом на пути успеха (даже если кажется, что особых усилий к этому не было приложено) стало решение Рудольфа Нуреева с согласия Мориса Бежара дать Кадэру роль "Избранника", а ее надо танцевать в поставленном Бежаром балете И. Стравинского "Весна Священная" с животной страстью и яростью пробуждающегося человечества. И для Кадэра это было сродни открытию нового мира, "который его пьянил и манил, как наркотик". "Я не был карьеристом, – уверяет танцовщик. – Я даже, скорее, мечтал стать живописцем, а вовсе не солистом балета, тем более “Звездой”, но тут вдруг вышел на авансцену... И почувствовал, как электрошок, неудержимое и прекрасное желание танцевать. С этого момента я и начал работать по-настоящему".
Опыт этого нежданного счастья, своей "удачи", единственный в своем роде, и, казалось бы, такой эфемерный (у Кадэра Беларби не было никаких иллюзий в отношении дальнейшего своего "везения") повторился, тем не менее. В 1989 г. он станцевал главную партию в балете Ж. Баланчина "Блудный сын". "Это было похоже на кoму. Четверть часа ощущения абсолютной пустоты, абсолютного покоя, – состояние какой-то немыслимой благодати".
Это был его торжественный вход "в самого себя". И его невероятный успех у публики способствовал и снятию напряжения в его отношениях с родителями. "Они давно дали мне полную свободу, оплачивали мои частные занятия. Но при этом надо себе представить, что значит быть "солистом балета" в семье военного! Над моим отцом его окружение просто насмехалось. Но тот факт, что я, наконец, обрел свое душевное равновесие и “нашел себя”, для родителей стал куда важнее, чем все то, что им пришлось услышать в адрес “танцоров”: если мужчина, то – “педе...”, если женщина, то – “б...”".
Пока не случился триумф. До этой победы сына Буграре Беларби приходилось соблюдать некую "дистанцию", – как говорит Кадэр. – "Он предпочитал смотреть по телевизору футбол, а не меня во время конкурсов в хореографическом училище или спектаклях. Для меня это было трудно... Хотя, в некотором роде это лучше, чем толпа родителей в балетных школах..."
Но когда Кадэр Беларби получил звание "Звезды балета" в Grande Opéra в 1988 году, гордости родителей не было предела... Хотя отец, увидев еще раньше первый гонорар своего сына, которому всего-то было тогда 16 лет, понял, что "балет – это тоже профессия..."
Кадэр ненавидит стереотипы "общественного мнения" в отношении танцовщиков, извращенные представления об искусстве балета. Он, конечно, не собирается "выставлять напоказ" свою профессию, свой титул "звезды балета", носить его, "как медаль на лацкане пиджака"... Но и выносить замечания в своей адрес, типа "А... Вы – танцовщик..." – ему неприятно. Кажется, что люди так и хотят спросить его: "Но кроме этого-то, что вы еще делаете в жизни?..." Вот почему ему не нравится слово "танцовщик". Он хочет называть себя "Человек танцующий"...
Это позволяет ему жить в гармонии с окружающим миром, со своей семьей, заниматься воспитанием собственного сына. Танец для Кадэра Беларби – это своего рода "диалог тела и духа", "редкий дар, пусть и хрупкий, человеку", это возможность рассказать о нем зрителям, дать им почувствовать эту гармонию, "войти" в мир этого "дара", поделиться им с ними...
...Он даже сравнивает свое искусство с "молитвой"... Мусульманская религия его отца очевидно повлияла на то, что Кадэр ощущает его как "необходимость своего очищения". "Когда я не занимаюсь ежедневно, мне даже становится плохо..." Он полагает, что существует и глубокая связь между танцем и человеческой памятью: "Танец – это живое искусство: в тот же самый момент, когда вы делаете какой-то жест, движение, – всё это сразу же и умирает. И остается только неуловимый след, вызванная в зрителях эмоция, настроение, невыразимое чувство гармонии... Но все достигнутое приносится как бы в жертву, в том числе все то, что запомнено, удержано в подсознании... Балет – это своего рода поэзия, только на языке человеческого движения".
Он неиссякаем, когда речь идет о танце, о балете. Но как только разговор с ним касается темы иммигрантов, он становится угрюмым. Он завоевал свое общественное положение нелегким трудом, и эта его победа достигнута не для того, чтобы "оправдать свое происхождение". "Я не имею отношения к этой проблеме; мне незачем тревожить “свои корни”. Вообще я не люблю болтать об “интеграции”, это мне противно". Он просто – "сын военного, который родился в Алжире", танцовщик. "Ну, и что здесь такого?" – будто хочет спросить он.
Конечно, он понимает "богатство" своего происхождения: ведь он родился в "смешанном браке". А потому получил и часть своего "восточного наследства", знает арабские пословицы, которые питают его воображение, помнит, как молился на коврике его дедушка-мусульманин, помнит бабушку в ее традиционных одеждах; вообще хранит очарование "восточного мира" не только в памяти, но и на своем письменном столе, где постоянно стоит фотография "его предков"... Конечно, он горд тем, что балет "Селим" у публики ассоциируется только с ним, что восточные знаки одобрения (гортанные "ю-ю-ю" женщин) постоянно сопровождают его выступления и "окружают" его при выходе из театра; ему небезразлично, что для многих зрителей он – "свой", и они дружески касаются его плеча. Он знает и о том, что балетные критики приписывают ему особую "кошачью" грацию, восточную "леность" движений, всячески подчеркивая его "корни". И он, конечно, понимает, что подспудно речь идет о несовместимости его природного "алжирства" с тем европейским ремеслом, которым он владеет... Но он знает и то, что его "магрибинская половинка" – неотъемлемая часть его идентичности, что ее "культурные составляющие" не исключают друг друга, что ему не надо что-то "выставлять напоказ", а что-то скрывать. Поэтому ему претят разговоры об "интеграции", он ненавидит ее "стереотипы". "В этом мире все возможно, – провозглашает он. – Почему бы сын алжирского военного не мог быть “запрограммирован” как солист балета? Я – всего лишь исключение, а не аномалия".
В тот день, когда его сделали "первым танцовщиком" Парижской оперы, в СМИ молниеносно разразилась кампания, пытавшаяся сделать из Кадэра Беларби образец удавшейся "интеграции" иммигрантов. Он возмутился. Пятнадцать лет спустя снова две страницы одной из крупных газет были посвящены "первому танцовщику-“бёру”". И снова эта "номинация" встала ему поперек горла. Он попросил оперную службу по связям с общественностью фильтровать журналистские обращения, тем более, если они связаны с проблемой "интеграции".
Кадэр Беларби отказывается от обличья "успешного бёра" (ибо у него другое самоощущение). Как не хочет выступать неким образцовым представителем "магрибинской общины", к которой он не принадлежит. Когда на театральном фестивале в Авиньоне он участвовал в хореографической композиции в стиле "хип-хоп" вместе с Фаридом Берки, то ему понадобилось много сил, чтобы разуверить журналистов в том, что своего партнера он выбрал не по "алжирскому признаку". Он по-прежнему хочет оставаться просто "человеком танцующим", претендуя на универсальность своего искусства.
...Стать "Зиданом20 танца" ему уже предлагали тысячу раз. Обещали, что не только "раскрутят" его в прессе, но и обеспечат высокие гонорары. Но он никогда не уступал. Как не хотел и попечительствовать организации "SOS. Recisme". Изо всех своих сил он старается не уподобиться "удачливому продукту" этого общества, что устроило бы всех, но звучало бы, с его точки зрения, фальшиво. Конечно, он понимает, что "общество нуждается в хороших примерах". Но он не хочет, чтобы использовали именно его, не хочет быть символом "интеграции"... Ведь, в конечном счете, он всего лишь "полубёр".
В глубине души Кадэр Беларби не хочет быть эмблемой страдания, которого он не испытал... Ему доводилось, конечно, свидетельствовать о своей солидарности с магрибинцами, помогать им улаживать дела с документами... Но "звезда балета" всегда был против всяческих этнических и политических "этикеток", иначе бы его давно сделали бы своим "знаменосцем" все иммигранты...
Но хотя он сам абсолютно не собирается отстаивать свою часть "арабскости", другие обязательно ему об этом напоминают. Он признает, что у него нет никакого опыта в борьбе с "расизмом". Но знает, что и за его спиной люди частенько говорят: "Посмотрите-ка, как хорошо танцует этот арабчонок!" Ему как-то рассказали об этом, и его это очень ранило. Даже в оперном театре может случиться подобное, если накаляются какие-то конфликты. "Тогда и мои коллеги могут напомнить мне о моих “корнях”, – констатирует Кадэр. – Но если я узнаю?, от кого это исходит, я им не прощаю и, если это необходимо, то скажу такое, что мало не покажется..."
Не так давно он вышел из себя, когда в Palais Garnier (так называют здание парижской Opéra. – С. П.) повстречался с каким-то типом, который, обезьянничая, коверкал арабский язык и пытался "напеть" арабскую музыку, увидев Кадэра. Беларби пришлось грубо одернуть этого человека, и тот немедленно замолчал. "Надо было реагировать сразу. Но дальше я не дал ходу этой безобразной сцене, все осталось между нами..."
Когда труппа театра едет на гастроли за границу, то он систематически подвергается более пристальному, чем все остальные артисты, таможенному контролю. Он это тоже отмечает. Так, в Марокко он провел три часа с полицейскими, "потому что они меня рассматривали как алжирца". А французские таможенники, с подозрительностью относясь к его французскому гражданству, очень пристально интересуются, кто его родители и каков их гражданский статус... Кадэр говорит, что он философски воспринимает все это, сохраняя свои силы для вещей более значительных.
По существу, Кадэр Беларби "слышит" все сигналы тревоги и в отношении "бёров", и своей "бёрскости", как слышит и призывы с другой стороны кончать со своими поисками "подлинности". А ведь именно "аутентичность" и есть его артистический девиз.
В противоположность "бёрам", занятым поисками интеграции на пути "своей похожести" на все остальное окружающее общество, – полагает Кадэр, – он сам всей своей профессией ориентирован именно на поиски "самосущности", своей "аутентичности".
И даже внешне его ситуация кажется диаметрально противоположной той, в которой живет большинство детей иммигрантов. Он утверждает, что и физический его облик – не типичен для "бёров", что и помогло ему стать нормальным исполнителем всех тех классических ролей, где "прототипами" являются "европейцы" с "милыми лицами". "Если бы у меня была магрибинская внешность, то и репертуар мой был бы весьма ограничен. Танцевать мне какого бы то ни было “принца” было бы весьма трудно. Или надо было бы полностью переквалифицироваться на танец “moderne”, где нет проблем с внешностью. Но в классике невозможно избежать сложившихся сценических стереотипов. И это не расизм, но уважение канонов искусства, где должны соблюдаться и определенные требования и к росту, и к состоянию здоровья. В Гарлемском "Dance Theatre" танцуют только черные. А я, вот, числюсь в классическом репертуаре Grande Opéra. И мне повезло. Потому что очень трудно сражаться с давно установившейся традицией, весьма сильной".
Только однажды, весной 2003 г., ему пришлось уступить. Он принял предложение представлять французский балет в качестве "алжирца". Официально речь шла о том, чтобы сопровождать Жака Ширака во время его визита в Алжир. Личная заинтересованность Кадэра была довольно значительна: в первый раз он сможет увидеть землю своего отца. И он решительно принял предложение, к тому же его отец был и сам необычайно горд тем, что его сын сумеет как-то наладить семейные связи, вот уже сорок лет как прерванные...
Включенный в официальную делегацию, танцовщик испытывал странное впечатление: он открывал для себя страну, о которой мечтал, с которой, как он считал, поддерживал "внутреннюю связь", но которая при встрече с ней оставила в нем чувство пустоты. Он знал, что очень важно быть там и поддерживать тех, кто боролся против насилия, но Кадэр испытывал одновременно и какую-то неловкость, сожаление о том, что он находится в стране, где люди не танцуют... А ведь он посвятил свою жизнь тому, чтобы выразить именно в танце все то, "что составляет его сущность", стать в своем искусстве "тем, кто он есть"...

 

ОДИН В ЛИФТЕ, ПОДНИМАЮЩЕМСЯ НА СОЦИАЛЬНЫЙ ВЕРХ

Этот сын алжирца никогда не жил на "неблагополучной" городской окраине. Этот французский гражданин, выходец из иммигрантской среды, никогда не имел неприятностей в школе и не испытывал "кризис идентичности". Этот парижанин чаще завтракает в ресторане отеля "Хилтон", чем в обычных кафе, посещает крупные государственные учреждения, а не конторы мелких предпринимателей, ездит на машинах с шофером, а не на метро и электричках...
Можно ли его назвать "крупным боссом" из "бёров"? Неужели такое возможно? Во Франции? Вроде бы это противоречит самой реальности. Однако, это так, и сам он позиционирует себя как "промышленника", "финансиста" и "человека, наделенного властью", только не понимает, при чем тут его "бёрское" происхождение. Но некоторые его собеседники все-таки видят в нем прежде всего "араба", а потом уже "крупного босса". Мир не совершенен.
Но кто бы и как бы его ни воспринимал, Язид Сабег – человек, любящий жить в свое удовольствие и в то же время авторитарный. Да, он сын иммигранта, но управляет предприятием, где работает 5000 служащих, из которых 4000 – инженеры; где годовой доход – полмиллиарда евро от продажи систем коммуникаций военным ведомствам и – без сомнения – секретным службам...
Да, Язиз Сабег – единственен в своем роде, но он уже устал слышать это. Он не хочет значиться какой-то "статистической ошибкой", которая, как и всякое исключение, только подтверждает правило о том, что среди детей экс-колонизованных не может быть людей успешных. Ему надоела этикетка "большого патрона, но алжирского происхождения" (со всем ее "подтекстом"). Как надоело фигурировать в сообщениях средств массовой информации об "удачливых бёрах", в списках которых он числится, потому что фактом его биографии является то, что он – хорошо окончивший школу старший сын рабочего-эмигранта...
Но до недавнего времени президент административного совета "Систем коммуникаций" (C.S.) ни во что не вмешивался. Ему вовсе не хотелось подчеркивать свое происхождение, потому что он жил, придерживаясь самых лучших республиканских традиций, абсолютно светских и ассимилиционистских, имея дело со средой вполне космополитической, вовлеченной в процесс глобализации.
Однако, после 11 сентября 2001 г. он увидел, как "зажигается" во взглядах чужих людей, обращенных к нему, клише: "мусульманский фанатик"; услышал, что его детей в школе стали называть "Бен-Ладанами", а любимая его Франция просто сошла с ума, борясь с женщинами, носившими "мусульманские платки", да еще никак не могла занять твердую позицию в отношении израильско-палестинского конфликта.
И тогда он решительно приступил к утихомириванию дебатов по поводу французского "этно-коммунотаризма", когда ставились вопросы о необходимости "открытости мусульман" другим конфессиям, о необходимости безотлагательного предоставления молодым людям "с окраин" рабочих мест, возможностей для их социального продвижения. "Я сам являюсь и примером реализации таких возможностей, и в то же время исключительным случаем", – говорит Язид Сабег, вспоминая о своем жизненном пути, одновременно и "примерном", и "исключительном".
Кеммисси Сабег, его отец, принадлежал к той части мусульман Алжира, чье участие на стороне Франции в годы освобождения Европы от нацистского нашествия позволяло надеяться на лучшее будущее их страны.
Европа стала свободной и, казалось бы, равенство народов должно было восторжествовать и на земле "заморских департаментов" Франции. Но кровавое подавление мирных демонстраций в алжирских Сетифе и Гуэльме именно в тот день, когда была объявлена капитуляция Германии, свидетельствовало о тщетности надежд Алжира на предоставление ему Независимости.
Возвратившись с европейского фронта, куда он попал в 1942 как солдат французской армии, отец Язида Сабега стал участником этих событий, вспыхнувших в Алжире в мае 1945 г. и вошедших в историю как предвестие Алжирской войны с колониализмом.
В те годы отец, демобилизовавшись, служил в алжирской полиции и верил в эгалитаристские обещания Ферхата Аббаса (лидера национально-освободительного движения. – С. П.), который и в годы уже вспыхнувшей Алжирской войны все еще надеялся "уговорить" Францию осуществить свои республиканские принципы и предоставить алжирцам все гражданские права...
Родом из семьи мелких землевладельцем, выучившийся французскому и арабскому языкам в школе Белых Отцов, осуществлявших свою католическую просветительскую миссию в Оресе, Кеммисси Сабег, как рассказывает его сын, был настолько "привязан" к Франции, что особо и не испытывал ее "колониального гнета" в этом глухом алжирском крае.
Скупая семейная память удержала, однако, тот факт, что его молодая жена, опасаясь, что "эволюция идей" ее супруга приведет его к повстанцам-националистам, – а это грозило ему смертью, – заставила его эмигрировать. Она заверила его в том, что это – временная мера, и что они просто "поживут на севере метрополии", где уже жил один из его братьев, тоже в прошлом солдат, как и он, а сейчас обзаведшийся во Франции семьей.
К тому времени и отец с матерью уже успели, в 1950 г., родить в Гуэльме Язида, своего первенца. "Я родился, таким образом, еще во Франции, в ее Константинском департаменте21, – подчеркивает Язид.
Уйдя из алжирской полиции, отец нанимается докером в речной порт Лилля. В 60-е гг. он становится прорабом на одном из крупных промышленных предприятий, но заболевает и преждевременно уходит на пенсию.
Новая жизнь семейства Сабег началась вообще-то удачно: помимо брата отца, уже "укоренившегося" на Севере Франции и ставшего на первых порах подмогой, значительную поддержку ему оказал христианский патронат, облегчавший участь эмигрантов (особенно тех, кто имел уже контакты в Алжире с католическими миссионерами и прилежно учился в их школах). Социальная помощь этой среды, ее влияние в этом районе Франции были значительны, и детство Язида Сабега во многом было определено тем воспитанием и образованием, которое он получил в руководимой католическим религиозным братством школе, проведенными в его летнем лагере для детей каникулами. Среди католиков, содействовавших эмигрантам, было немало людей "левого толка", сочувствующих делу алжирского Сопротивления колониализму, и один из них – Бернард Тулемонд – и до сих пор еще служит генеральным инспектором Министерства национального образования, оставаясь близким другом семейства Сабег.
О своей молодости, прошедшей в Лилле в 60-е гг., сын иммигранта рассказывает мало, подчеркивая лишь то, что "ему повезло жить в юности без особых забот". Язид Сабег вспоминает, что жили они в центре города, в котором "североафриканцы" – как называли тогда иммигрантов – уже образовали небольшое "меньшинство", разместившееся в основном в квартале Фэдэрб, где "царило социальное братство", схожее с тем, что наблюдалось и в тех школах, где обучение было не "сегрегационным", и где учились все вместе школьники разных национальностей и конфессий. В ту эпоху случаев "расизма" здесь было немного, и Язид припоминает только один, но очень показательный: он попробовал придти в кино без родителей, а был еще несовершеннолетним, в возрасте 13–14 лет. Двое или трое юнцов набросились на него, обзывая "bicot" – "козлом", пытаясь отобрать у него кошелек. И отобрали. Никто из стоявших в кассу и виду не подал, что заметил происходившее. Язид убежден, что если бы не был арабом, то люди пришли бы ему на помощь...
Тогда на плечи Язида – будущего хозяина огромного предприятия – уже легло тяжелое бремя по поддержанию большой семьи отца, состоявшей из тринадцати человек к тому времени, где он был старшим ребенком, а значит, вторым по значимости после отца. Это его положение ко многому обязывало, а главное – воспитало в нем чувство ответственности, которое диктовало необходимость добиться успеха в жизни.
"У меня уже была большая семья, настоящая, и она возлагала на меня большие надежды, потому что я был старшим и не мог никого огорчать, – объясняет он. – Мои родители считали себя эмигрантами, живущими на чужбине вдали от остальных своих родственников. И воспитали меня так, что я усвоил их мысль о том, что если они умрут, то именно мне предстоит позаботиться о своих братьях и сестрах. Это оказало мощное влияние на меня: я понял, что непременно, во что бы то ни стало, должен преуспеть в жизни, чтобы не разочаровать своих родителей, своих братьев и сестер. Потому что именно мне надлежало исполнить свой долг в отношении их всех. Неудача в жизни означала бы глубокое унижение для меня, и я не имел на это права. В такой ситуации, когда нет выбора ("либо пан, либо пропал"), но только обязанность, придает тебе силы, и в твоей профессиональной жизни ты добиваешься в два раза больше, чем другие!"
И он учился: вначале в Лилльском Университете, где изучал историю, экономику и даже арабскую филологию (на арабском не говорили в его семье), потом в Парижском, где он уже и защитил диссертацию в 1972 г. на тему о системе фиксации цен на нефть.
За несколько месяцев до разразившегося "нефтяного кризиса", который был отмечен выходом на большую международную арену арабских стран – экспортеров черного золота, тема диссертации была весьма значительна.
На самом деле, как уверяет наш собеседник, он ничего "не предвидел", просто его выбор темы был продиктован "семейным интересом", почти навязчивой идеей отца вернуться всем в Алжир и отдать свои знания родной стране, чьи нефтяные и газовые богатства представляли главные условия ее дальнейшего развития...
Но молодой кандидат экономических наук уже "перешел Рубикон": в год, предшествующий защите диссертации, когда ему самому исполнился 21 год и он стал совершеннолетним, он восстановил "по собственному желанию" (и это было его право) свое французское гражданство, утраченное в момент получения Алжиром Независимости. "Я всегда жил во Франции, и это мне казалось логичным – снова стать французским гражданином, – комментирует он свой поступок. – К тому же я никогда не подавал заявки на свой алжирский паспорт. Конечно, заслугой родителей было мое воспитание в духе мифа “возвращения на Родину”, но и они когда из этого не делали ничего фатального, не превращали свою идею в некую нашу “обреченность на возврат” в Алжир. Я, таким образом, не пережил почти обязательный для детей иммигрантов “разрыв с семьей” и не испытал жизненной неудачи этого рода. Но вообще, с раннего детства уже, до начала моей профессиональной жизни, я часто спрашивал себя, будет ли мое будущее связано с Францией или с Алжиром. Хотя никогда я не задавал себе вопроса, “кто я?” – француз или же кто-то другой. А тогда, когда этот вопрос встал передо мной, то я без колебаний ответил на него, зная, что это – моя судьба. Отец был болен, и я понял, что ответственность за семью несу только я. И я смог в полный голос, решительно и громко, заявить о том, что я верю в эту страну, где живу".
В 1973 г. в мире случился первый "нефтяной шок". Вот тогда-то и был востребован недавно испеченный кандидат экономических наук. Это было пиком его удачи: ведь он был и французским гражданином, говорящим по-арабски, и знатоком нефтяных проблем. Редкостный профиль его прикладных экономических исследований заинтересовал один из филиалов самого "Креди Лионэ", в "программе" которого изначально заложена идея "Союза арабского и французского банков".
И когда разразился кризис, и цены на нефть выросли в четыре раза, то банкиров заинтересовало все, что было связано и с ценами на нефтепродукты.
Язид Сабег вылетел в Кувейт и Оман. Его миссия состояла в том, чтобы выяснить, как справляются местные банки со "взрывом" цен и подстегнуть инвесторов вкладывать свои капиталы в европейские банки и, в частности, находящиеся во Франции. Он участвует затем во многих крупных финансовых операциях на Ближнем Востоке, в государствах Персидского залива и однажды, в январе 1974, спустившись по трапу самолета в Маскате, одном из султанатов Омана, он сталкивается нос к носу с Мишелем Жобэром, тогда министром иностранных дел в правительстве Жоржа Помпиду, и Франсисом Мейером, инспектором финансов Франции. Они здесь тоже "прощупывают" ситуацию… Повстречав своего соотечественника арабского происхождения, да еще финансиста и "нефтяника", они его напутствовали: "Такие люди, как вы, играют сегодня фундаментальную роль в политике Франции, устанавливающей прочные связи с этим регионом мира. И это должно стать главным делом вашей жизни". Это было и лестно, и открыло ему его истинное "призвание": "Тогда я еще думал, что меня больше интересует Северная Африка. Но постепенно я и в самом деле стал осознавать, что Ближний Восток – куда важнее и для Франции, и для меня лично".
И несколько месяцев спустя, по рекомендации Мишеля Жобэра "молодой арабофон" становится, практически, экономическим послом Франции в арабском мире. Став чиновником высокого ранга, он продолжил свою карьеру и при Валери Жискар д’Эстэне...
Он дружит теперь со своими бывшими профессорами по Парижскому университету, но его амбиции идут еще дальше. Он хочет быть признан не только как "французский араб, главный по нефти", но как руководитель крупного самостоятельного предприятия…
Язид Сабег еще раз, в 1978 г., появился в частном секторе экономики и финансов, используя свою компетенцию в деле сотрудничества с арабским миром...
Но в начале 90-х, в возрасте 41 года, он переходит "в наступление" и создает собственную финансово-инвестиционную компанию... Потом финансист становится крупным промышленником, президентом и собственником предприятия, именуемого теперь "CS" – "Системы коммуникаций". Бывшее захудалое "производство сигнальных оповещений" превратилось в результате полной информатизации в мощную индустрию систем компьютерного обеспечения летательных аппаратов, оснащения для "электронных войн", систем "симуляции" взрывов атомных бомб, космических коммуникативных сетей и пр. Эта новая компания ориентирована на такие "полюсы" жизни, как оборона, космос, аэронавтика и, конечно, энергетика. "Я не продаю оружие, но произвожу весьма тонкие и чувствительные приборы", – уточняет г-н Сабег, раздосадованный тем, что его производство было подвергнуто контролю в связи с делом о нелегальной продаже оружия Анголе.
Его специализация находится на "перекрестке" важнейших государственных интересов и "последнего крика" новейших технологий. И Язид Сабег защищает свое важное дело, бросая вызов тем, кто почти систематически напоминает ему о его "происхождении". "Я чувствую себя задетым за живое, когда кто-то сомневается в моем чувстве национальной гордости за Францию, – доверительно говорит он. – Я могу быть французом и называться так, как называюсь, не скрывая ни своего имени, ни своей фамилии".
Когда в начале 90-х гг. он стал во главе своей компании, то ему понадобилось три года, чтобы получить "доступ к секретным материалам" оборонного значения. Он до сих пор говорит об этом с глубокой горечью. "Я был проблемой для некоторых спецслужб. Они задумались над моей верностью Франции, когда увидели мою фамилию. К счастью, кое-кто из высших государственных чинов прояснил вопрос с моей “родословной”... Но в этой сфере, где я работаю, ничто так не настораживает и не возмущает людей, как появление в прессе чьего-то имени, сопровождающееся “уточнением”: “родился в Алжире”, или “алжирского происхождения”"; "вот здесь-то и начинается дискриминация", – заявляет Язид Сабег.
Ему, действительно, надоело, что его называют "хозяином алжирского происхождения"; сам он считает себя французом. Настолько французом, насколько может им быть сын Алжира, где французы лишили алжирцев республиканских идеалов, внушая "бородатым мусульманам" все сто тридцать лет колонизации, что эти высокие идеалы недоступны их пониманию... Но он, Язид Сабег, остался верен французскому гражданству, ибо убежден в том, что если бы Франция сумела "обращаться с алжирцами, как с равными", то не потеряла бы Алжир или осталась бы "тесно привязанной к нему". "Ведь если знаешь число алжирцев, которые умерли за освобождение Франции в 39–45 гг. ХХ в., то можно представить себе, сколько людей в Алжире разделяло цели Франции. И если бы она не установила там нечто вроде апартеида, разделившего европейцев и мусульман, то у алжирцев не было бы причин начинать борьбу за Независимость и окончательно рвать с Метрополией", – полагает он, отказываясь верить в хитросплетение колониальных интересов.
Промышленник видит в массивной эмиграции алжирцев во Францию после 1962 г. лишь подтверждение своей мысли о значительной доле "франкофильства" среди населения Алжира, что живо и по сей день, сорок с лишним лет спустя после установления Независимости. Эти эмигранты, полагает он, "поняли, что их судьба – жить здесь, и они думали, что во Франции они будут, как у себя дома. В их умах Независимость не означала разрыв с Францией, – анализирует он. – В такой перспективе жили и мои родители, убежденные в том, что можно жить и по ту, и другую стороны Средиземного моря сразу, ощущать свои корни там, и реально существовать здесь".
Сам он, исполнив предназначенье своей судьбы "жить здесь", хотел бы теперь прояснить смысл некоторых обвинений, предъявленных французскому колониализму, чтобы видеть новую "перспективу" в жизни страны, где снова совместно живут и алжирцы, и французы. Это новое "смешение" предполагает, – считает Я. Сабег, – свободную дискуссию о недавнем прошлом, дискуссию, способную прояснить всю сложность произошедших в Алжире событий, дабы не затуманивать сознание новых поколений различными мифами национальной истории, рожденными как на одной, так и на другой стороне Средиземного моря. Историческая память не должна, – считает промышленник, – питаться только ссылками на пытки, которые практиковались французской армией во время Алжирской войны. "Пытка – это хорошо всем известный факт войны. Ну и что теперь делать? Сколько можно об этом говорить? Это же не вся История. Но именно это вдалбливают в память". Надо бы, – сразу добавляет Я. Сабег, – напомнить и о том, что французы экспроприировали земли феллахов и отдали их своим колонистам, которые стали первыми мигрантами из Республики; но именно они начали строить дороги, школы, развивать транспортную систему… Нельзя, конечно, забывать о том, что они учредили и своеобразный “апартеид”, но надо объективно проанализировать и период 1945–1962 гг., и катастрофические последствия франко-алжирского “развода”. Вообще, – полагает он, – надо поставить с головы на ноги все те противоречия, которые были и истории отношений Франции и Алжира, чтобы объяснить, почему, к примеру, его, Язида Сабега, родители, как и другие сотни тысяч алжирцев "въехали во Францию на законных основаниях". Показать всем, почему ни он сам, ни другие представители "второго поколения" не являются никакими "захватчиками" французской территории... "И я, и мои дети, и все вокруг, имеют право на объяснение всего этого", – считает наш собеседник.
Он мечтает о том, что объективное знание Истории будет прежде всего внедряться в школе, чтобы учащиеся, семьи которых были связаны с этой Историей и испытали на себе все ее последствия, знали правду. А пока они абсолютно ничего не знают. Пусть поймут, что их родители были жертвами колониализма, что Алжирская война велась французами как настоящая кровавая охота на зверей, но пусть знают и о том, что именно Франция помогла алжирцам обрести чувство национального достоинства, выковать национальное самосознание и построить свое собственное Государство со всеми его плюсами и минусами. (Не это важно, а то, что у этого Государства есть свои собственные границы...)
Пусть они поймут с детства, что и французский язык, и привычка к свободе перемещения, – всё это дала им Франция; что если в прошлом и было много жестокостей со стороны колонизаторов, то было и много пользы от французского присутствия в Алжире...
Может быть, школьный курс Истории взаимоотношений Франции и Алжира надо назвать "Корни французского плюро-этнизма"? – но так или иначе он должен освещать и драматические события сегодняшней алжирской жизни, и объективно воссоздать картину прошлого, способствовать "объективности" самой человеческой памяти. И не надо ограничивать этот курс Истории только войной. Необходимо настаивать на том факте, что Алжир не только арабо-мусульманская страна, но она была и частью "французского мира".
Такая точка зрения предполагает, конечно, что Франция забудет о глубокой ране, которая образовалась в результате Алжирской войны за Независимость, и признает, что ей не удалось найти такую формулу сосуществования, при которой алжирцы могли бы жить самостоятельно и "самоуправляться", но в рамках Французской Республики. Это похоже и на сегодняшний вопрос о том, как быть с Корсикой, – продолжает Я. Сабег. Но и сами алжирцы, – полагает он, – должны иметь неоднозначное представление о французском колониализме. И от этих "двойных" усилий взаимопонимания, с обеих сторон, от желания "перечитать" Историю и передать потомкам объективное о ней знание зависит не только эволюция демократического пути Алжира, укрепление авторитета Франции в этой стране, – считает г-н Я. Сабег, – но и в некотором роде воцарение социального мира в предместьях французских городов, на их окраинах, где живут иммигранты...
Сюжет разговора, касающегося и его личной жизни, и большой политики, так взволновал нашего собеседника, что он не может сдержать решительные интонации: "Я вообще не понимаю, как сможет Алжир развиваться дальше без большого франко-магрибинского участия. Только тогда, когда отношения с Францией обретут объективный характер, можно будет говорить о том, что страна встала на нормальные демократические рельсы.
Демократия будет развиваться, если алжирцы поймут и оценят роль Франции, а французы признaют, что они так и не выполнили до сих пор свои обещания Равенства, хотя Братство уже существовало в эпоху Второй мировой войны, когда Франция сама боролась с фашизмом... Ведь сумели же, в конце концов, преодолеть свое прошлое французы и немцы, – ведь были же они врагами, а стали теперь союзниками... Но франко-алжирские отношения оставляют все еще желать лучшего, – настаивает промышленник. – Именно "второму поколению" надлежит их улучшать, а последующему – уже жить в атмосфере согласия...
Сам Язид Сабег, этот "индустриальный генерал", обещает употребить "всю свою энергию" для строительства нового фундамента франко-алжирского сотрудничества. "Мне как французу алжирского происхождения надо всемерно способствовать тому, чтобы Франция обрела свое новое дыхание. Ведь и ее судьба связана с той частью земли, которая лежит по другую сторону Средиземного моря, с Магрибом!" И он продолжает мечтать об этих новых взаимоотношениях – "асимметричных, но сбалансированных", похожих на те, что Франция поддерживает с Румынией или Португалией...
Для Я. Сабега этот вопрос, политический, связан и с внутренней жизнью Франции, с проблемой интеграции иммигрантов магрибинского происхождения. "Не надо во Франции жить так, как они жили в Алжире... Здесь надо много работать. А молодым следует сказать, ... что от Республики следует добиваться реального равенства, равноценных для всех гражданских прав. Надо иметь полную ясность как в том, что она требует от вас, так и в том, что она вам может дать".
А что может дать французское гражданство сегодняшним молодым безработным, маргиналам, жителям окраинных гетто? – вопрошает промышленник-"бёр", подтверждая своим вопросом, что он сам, "хозяин жизни", всего лишь только исключение из общего правила жизни иммигрантов...
"Дети рабочих, которых я видел в школе, конечно, социально продвинуты больше, чем раньше. Но дети безработных иммигрантов как "стояли" на своем месте в обществе, так и "стоят". И в этом застое – только социальный регресс, – свидетельствует Я. Сабег. В этой среде – только трансмиссия нищеты".
И он констатирует с горечью, что "градус социальной фрустрации среди детей иммигрантов повысился, что в обществе отсутствует "шанс" для спасения тех, кто "потерпел социальное кораблекрушение", так и не сумев закончить школу; что сама система школьного образования такова, что способствует только воспроизводству людей, не затронутых цивилизацией"... А это, в свою очередь, толкает молодежь к разрыву поколений, к бунту.
С высоты своего особого положения в обществе Язид Сабег, созерцая "скандал" в нем, заявляет: "Я, которому повезло в жизни, могу сказать точно, что лифт социального восхождения больше не работает". В обществе, где традиционный механизм "успешности" помогал лишь в частных случаях, решал индивидуальные судьбы (его судьба – пример этого), этот механизм никогда не зависел ни от этнической, ни тем более от конфессиональной принадлежности людей. Но сегодня признаки социального неравенства настолько аккумулировались, что требования улучшения социальной ситуации и "выравнивания" социального положения стали не индивидуальными, но коллективными. И на этот общественный вызов надо ответить.
Чтобы дать шанс молодежи из иммигрантской среды, "надо придерживаться политики ее социальной ассимиляции, а не интеграции. Только так можно будет говорить об истинной демократии", – считает Я. Сабег. – Нужна именно "ассимиляция" – в старом и добром смысле этого слова, а не "интеграция", которая ничего уже не может значить сегодня, не обеспечивают никакого равенства возможностей". "Сила этой страны, – продолжает Язид Сабег, – всегда основывалась на ее способности ассимилировать людей, снабжая их такими принципами существования как возможность "общественного продвижения", "равенство в гражданских правах"; и если жить, придерживаясь этих правил, то порядок в обществе, его высокая организация не будет зависеть ни от наличия в нем разных культур или разных конфессий, или людей разного цвета кожи. Я сам – результат этого процесса ассимиляции, и в него необходимо вовлечь всех, во избежание краха демократии".
Но как же это сделать? "Магическая" формула состоит, – с его точки зрения, – из словосочетания, скорее вызывающего неприязнь во Франции". "Позитивная дискриминация", что осторожно переводится Язидом Сабегом как "добровольная общественная политика восстановления справедливости". Иначе говоря, систематическое указание пальцем на общественных изгоев, на этнически-исторических "неудачников" (т. е. североафриканских иммигрантов. – С. П.), чтобы привлечь к ним внимание государства и исправить положение дел... Чтобы избавиться от груза накопившихся социальных неравенств, правительства должны приложить усилия, и на это, может быть, потребуется лет 20–25", – полагает Я. Сабег.
Среди мер, которые необходимо предпринять, – с его точки зрения, – реформа школьного обучения, где должна быть предусмотрена особая профессиональная концентрация сил в так называемых "трудных школах", где учатся дети иммигрантов... Надо активнее и смелее резервировать рабочие места для представителей "этнических меньшинств" не только на заводах и промышленных предприятиях, но и в Администрации, в системе управления, особенно для тех, кто сумел получить дипломы, – у них обязательно должен быть "равный шанс" устроиться на престижную работу, как и у "коренных" французов... Это касается и частного сектора, где также не должно быть социального "ущемления" этно-миноритарных групп, – уверен Я. Сабег.
Необходимо уничтожить, конечно, всякого рода "гетто" – источники дискриминации, особенно при найме на работу молодежи, живущей в этих неблагополучных городских "зонах"...
Вообще необходимо предпринять внутриполитические шаги "по всем азимутам", – считает Я. Сабег, – что не исключает и политики "наглядных примеров" социальной успешности. Чтобы починит лифт "социального восхождения", надо уметь также мобилизовать "способности общества опираться на людей, которые успешно идут вперед или умеют подниматься вверх, перепрыгивая через ступени". Надо уметь использовать примеры жизненных удач так, чтобы любой человек мог сказать: "И я тоже так смогу". Этого недостаточно, конечно, но это необходимо, – уточняет Язид Сабег, ссылаясь на свой жизненный путь. "Даже если я – статистический казус, мой пример вполне может быть взят на вооружение и в современном контексте. Хотя, конечно, он может стать разительным в условиях возросшей безработицы и исламофобии"...
Но здесь мы вступаем в порочный круг этой "эксклюзивности". Социальная фрустрация влияет и на кризис идентичности иммигрантов, и на усиление их личностных акцентов на своем "мусульманстве". А подчеркивание своей "исламской принадлежности", – думает Я. Сабег, – приводит к общинно-конфессиональной "замкнутости", что в свою очередь вызывает общественное недоверие, недоброжелательность и реакцию "экономического отторжения" иммигрантов, оказывающихся безработными.
Вот почему обязательно надо, считает Язид Сабег, "прививать", внушать гордость молодым людям из иммигрантской среды, называя их "французами". Иначе они все станут "мусульманами"! – предупреждает тот, кто постоянно повторяет, что "превыше Республики и ее идеалов ничего быть не может". И добавляет: "Я знаю, что я – француз. Но мне говорят, что я – мусульманин"…
Сам он считает себя человеком, который создал, "построил" самого себя путем установления контактов с людьми другой, христианской веры ("демо-христианами", как говорит он, когда еще жил на Севере, где и познакомился со сторонниками независимости Алжира. И эти христиане, оказывавшие социальную помощь иммигрантам, помогали ему в сложении разных граней его идентичности. Мусульманский юноша дружил со скаутами, жил в их лагерях и даже собирал пожертвования для католического лицея... Не из простого любопытства, но из духовного интереса постигал он другой мир, возможно в поисках человеческого "синкретизма"... Эти свои "мосточки" он продолжает строить и сегодня: у него жена – католичка, а для своих детей он выбрал двойные имена, соединив таким образом их мусульманские и христианские корни... И в настоящее время он отдает значительную часть своей энергии поискам "общих ценностных ориентиров" для мира ислама и Французской Республики (даже основал в 2003 г. "Светскую конвенцию в защиту прав на Равенство и социальное продвижение мусульман Франции")...
Стратегии "исламистов", требующих обособления своей "общины", а значит, разделения Франции по "этно-коммунитарным" и этно-конфессиональным признакам22. Язид Сабег, который считает себя верующим, противопоставляет тактику тех французских мусульман, которые считают себя связанными с культурой и идеалами Республики, которые "открыты" для взаимодействия с представителями других религий.
Язид Сабег уверен, что во Франции есть место для всего того хорошего, что есть в исламе, а таких "ценностей" в нем немало, например, – духовная солидарность людей, связь поколений. Он верит также и в способность Франции найти способ общего существования с мусульманами, живущими сегодня на ее территории, как она сумела "ужиться" с другими религиями, которые исповедуют ее граждане.
Но "акклиматизация" ислама к условиям светской Республики предполагает, с его точки зрения, свободное и диверсифицированное прочтение Корана. "Бог не хотел, чтобы все застыло, как догма. Претендовать на то, что всё начинается и все кончается с этой книгой, значит тормозить мысль, усыплять разум. А Коран не исключает рационализма. Да и ученые, теологи-мусульмане, немало способствовали развитию представлений и знаний человечества о мире... И говорить о том, что ислам не способен ответить на вызов современности, просто преступно"...
Влиятельный "патрон" и не чуждый политическим интересам..., он всегда отказывался от предложений представить свою кандидатуру на выборах в Парламент, войти в правительство, считая, что всё это – своеобразная "жестикуляция" для придания чисто внешней значимости проблеме "бёров"... "Вводя “бёров” в правительство (случай Токийи Сайфи, работавшей в 2002 г. в правительстве Раффарэна. – С. П.), политический класс очищает свою совесть чисто символическим жестом, – ведь на самом деле для этой работы нужны просто компетентные люди..."
В этот день, когда министр финансов, пять или шесть парламентариев и Великий магистр масонов будут во Франции "выходцами из иммигрантской среды" (из весьма заметного уже в стране "бёрского меньшинства"), – вот тогда можно будет говорить о реальных переменах, – мечтает Язид Сабег. – "Статус жертвы, с которым прожили наши родители, – постепенно исчезнет, когда люди поймут, что можно быть французом, не обязательно имея корни во французских провинциях"...
Когда Язид Сабег говорит, то он постепенно обретает интонации трибуна. "Настало время ответов на многие вопросы", – любит он повторять. Можно ли верить ему, когда он вас убеждает в том, что не питает никаких политических амбиций, хотя и добавляет – "пока"?

 

ДЛЯ ПРИМЕРА

"Универсальность человеческого сообщества
образуется в ансамбле индивидуальных различий".
А. Шерки. Портрет Франца Фанона


Они – разные: промышленник или общественный деятель, стюардесса или скотовод, "центрист" или "крайне-левый", знаменитость или человек неизвестный, верующий или агностик... Но они – не просто "исключительные случаи". Все вместе они лишь подтверждают начавшийся процесс, став действующими лицами одной из самых недавних "глав" в истории магрибинской иммиграции во Франции. Они – представители той уже заметной массы дочерей и сыновей иммигрантов, которую нельзя не замечать, ибо все они наделены грузом профессиональной, общественной, профсоюзной или политической ответственности. За исключением нескольких значимых в мире спорта или театра имен, к этим мужчинам и женщинам можно было бы применить неологизм "beurgeoie" ("бёржуазия"). если бы он не подчеркивал их "особенность": на самом деле, они являются свидетельством банального процесса социального продвижения и формирования во Франции "среднего класса" эмансипированных магрибинцев, чья свобода духа означает их общественную интеграцию, хотя и достигнутую разными путями.
Их родители были колонизованными, потом "рабочими-иммигрантами", зачастую неграмотными, эксплуатируемыми, испытавшими социальное унижение. Их собратья – в большинстве своем – скорее покалечены процессом интеграции, балансируя между смирением со своей участью изгоев, бунтом или выбором антисоциального поведения. А те, кого мы привели в качестве примеров жизненной успешности, сумели получить дипломы, выучиться, несмотря ни на что, "самообразоваться" даже, но так или иначе стали в ряд "хозяев" этого мира.
В плане социальном, политическом или конфессиональном у них мало общего. Но у всех них есть главные связующие нити: семейная история, культурные референции, опыт столкновения с общественной "негостеприимностью", оказавшие решающее воздействие на выбор жизненного пути (о чем свидетельствуют их рассказы о себе). Каждый по-своему, они сумели, они смогли преодолеть социальную фатальность, ту обреченность на маргинальность, которая в огромном большинстве своем "ориентирует" детей иммигрантов на незавершение школьного образования, на поиски временной работы, случайного заработка и жизнь на рабочих окраинах, в социальном "гетто".

Семейные истории

...Вопрошение "семейной памяти" не означает культурологическую попытку "наоборот" – объяснить удачу или неудачу жизненного пути теми или иными особенностями жизни семьи, которые помогли детям иммигрантов преодолеть (или наоборот) груз арабо-мусульманского воспитания и легче (или труднее) интегрироваться во французское общество. Речь не идет и о том, чтобы искать причины в колониальном прошлом, его драме, чтобы оправдать крах попыток успешной социализации или, того хуже, – выбор пути антисоциального поведения, совершения преступлений.
Обращение к "семейной истории" – это, скорее, способ высветить тесную взаимосвязь, взаимозависимость между исторической ситуацией, личным выбором, миграционным "проектом", намерениями и ожиданиями самих иммигрантов и состоянием "принимающего" их общества, условиями его жизни и характером его собственной "исторической памяти"...
Весьма знаменательно, что все наши собеседники на вопрос о том, как они себя определяют с точки зрения социальной, как правило, прежде всего рассказывали о причинах, которые заставили их родителей эмигрировать...
Драматические ли обстоятельства или обычные поиски лучшей жизни, но так или иначе причины родительского отъезда с родины повлекли за собой целую цепь событий, которые так или иначе повлияли на судьбу их детей во французском социуме...
Но за всем "лесом" взаимодействия социальной реальности и индивидуальных намерений, грузом случайностей и психологических факторов проглядывают общие пунктиры маршрутов "удачи", анализ которых позволяет лучше понять современную реальность интеграции и представить то поле деятельности, где и пролегают пути достижения жизненного успеха.
Социолог Абдельмалек Сайад показал, что Алжирская война была причиной того, что многие алжирские женщины с детьми перебрались во Францию к мужьям-эмигрантам в пятидесятые годы ХХ в. Он показал, что последовательная конфискация земель в эпоху французской колонизации Алжира уже в начале ХХ века привела к массовому исходу крестьян, многим из которых, перебравшись за море, пришлось защитить интересы Франции во время двух мировых войн. Алжирская война лишь ускорила процесс исхода алжирцев, обезлюдев целые районы страны и создав гигантские лагеря беженцев. И эта ситуация, как показывает Сайад, позволяет молодым выходцам из иммигрантской среды оправдывать факт появления на территории Франции их семей, хотя сама эмиграция в критериях мусульманской традиции считается фактом "постыдным".
Знаменитое "второе поколение" nolens volens – прямые наследники этой истории. Бедность, служение по найму во французской армии, политические репрессии (после Независимости. – С. П.), да и вкус к "испытанию судьбы", поискам "лучшей доли", всякого рода семейные привязанности (у многих магрибинцев родственники давно уехали во Францию. – С. П.), – у всех представителей "первого поколения" иммигрантов, "отцов", причины отъезда с родины были разные, и хотя все они были "первопроходцами" для своих потомков, те испытывают и до сих пор последствия этой эмиграции. Совершив свой "десант" в разных местах Франции (чаще там, где уже жили их соотечественники, родом из одной деревни), "отцы" так или иначе определили для своих детей разные траектории жизненного маршрута. ...Но и сами "десантники" имели изначально разные экономические возможности, что тоже оказало немалое воздействие на судьбу "второго поколения". Их дети по-разному интегрировались во французский социум: те, что росли в среде "смешанной", в окружении французов или иммигрантов из других стран, приспособились быстрее, что отмечают всегда, когда рассказывают о себе. А те, кто вырос в бараках, в бидонвилях, среди нищеты североафриканцев-безработных, многодетных, несчастливых, должны были встретить на своем пути кого-то, кто бы непременно помог им выбраться на другую дорогу. И эти "встречи" должны были чудесным образом изменить их жизнь. Если, конечно, они сами, эти несчастливые "выходцы из иммигрантской среды", не решили круто изменить условия своего существования и вступить на путь борьбы за свои права.
Но как бы ни сложилась судьба представителей "второго поколения", все они чтут своих родителей, особенно отцов. Даже там, где в семьях возник конфликт или даже "разрыв" поколений, ...образ отца, родителей, многим пожертвовавших во имя лучшей жизни для своих детей, остается общим для "бёров", "врезавшимся" в их сознание. К этому надо добавить и порой возникающее у некоторых из них чувство сострадания к отцу, в прошлом сражавшемуся за Независимость Алжира, а потом претерпевшему предательство и преследования, когда страна переживала крах своей национальной политики...
...Родители предстают в рассказах "бёров" и как источник трансмиссии традиционных моральных ценностей... Их глубоко почитают и за то, что они часто служили не просто моральной опорой, помогая детям учиться, но и примером того, как сами они учились всю свою жизнь – и новому языку, и участию в разных общественных организациях, родительских комитетах, приобщаясь и к профсоюзной борьбе, постигая свои гражданские права...
Интеграция детей во французское общество была во многом облегчена именно родительской позицией, исключавшей всякую неприязнь, враждебность по отношению к Франции. Если что-то и характеризовало их как людей нерешительных, колеблющихся в принятии того или иного решения, то, скорее, это было проявлением их давнего страха, опасений или просто желания соблюсти "нейтральность". Никогда дети не слышали от них слова ненависти к бывшим колонизаторам. Их осторожность диктовалась их забытой о будущем своих детей, которым предстояло рано или поздно пустить здесь, во Франции, свои корни. И это было очень важным обстоятельством, позволившим нашим героям и построить собственную жизнь, не "предав" самих себя, интегрировавшись во французское общество: Франция изначально не была для них "враждебной" страной. И им не надо было совершать насилие над собой, делать выбор между "верностью своим исконным корням" и французским гражданством, обновляя старую формулу, прозвучавшую из уст Альбера Камю, когда-то вставшего перед дилеммой: "Справедливость или Мать"23.
Даже если идея возвращения в Алжир долго муссировалась эмигрантами, пусть даже став, в конечном счете, эфемерной, очевидность необходимости "имплантации" их детей постепенно завладевала их сознанием... А утрата иллюзий, связанных с Алжиром, усилившаяся после событий октября 1988 года, когда политический режим, установившийся там, учинил расправу с восставшей молодежью, а потом и в связи с разразившейся в Алжире гражданской войной, только способствовали окончательному выбору в пользу интеграции. Позиция же французского правительства в палестино-израильском конфликте и отказ Франции от участия в войне в Ираке только способствовали этой тенденции.
Эти замечания имеют особый смысл в современном контексте, когда доминантный дискурс интеграции требует от заинтересованных лиц четкого выбора или Республики, или "коммунотаризма", светскости, лаицизма или "исламского покрывала" Франции или Алжира... Но если детям иммигрантов предъявлять категорическое требование "верности семейным традициям", противопоставленным "попыткам ассимиляции" во французском обществе, то очевиден риск их ухода в лагерь религиозных экстремистов, которые решают эту проблему на свой манер, вынуждая "бёров" одновременно отбрасывать и идеалы Франции ("враждебной страны"), и ценности традиционного ислама, которых придерживаются их родители, но которые кажутся теперь "примитивными" в глазах "бёров".
А надо бы найти компромисс, который бы сохранил для них и важность соблюдения республиканских принципов, и способ остаться верными свой сложной идентичности.
Культурная метисность, позволяющая "бёрам" и ценить хорошее вино, и одновременно передавать своим детям мусульманские традиции, "вибрировать" при звуках берберских песен, но и, слушая французских шансонье, ощущать себя французами и в то же время говорить "у нас", когда речь идет об Алжире, – это, конечно, одна из форм этого компромисса. А требование окончательного разрыва или с теми, или с другими корнями приведет лишь к дискомфорту самоощущения, что уже свойственно тем "бёрам", который чувствуют, как постепенно рвется ткань "исторической памяти", ведь они – ее прямые наследники...

"Метисность памяти"

Если родители и говорят о прошлом, то редко – это всё какие-то отрывки их воспоминаний, и поэтому дети об их истории знают мало... В этом некоторые видят главный парадокс истории деколонизации: алжирская эмиграция во Францию и до сих пор не прекращается после обретения страной Независимости и даже возросла. (Если в 50-х гг. она составляла 40–80 тыс. человек в год, то в 70- гг. уже – 300 тыс.) В свое время обе страны имели обоюдный интерес: новый Алжир видел в этом процессе некоторое облегчение своей социальной ситуации, а Франция находила среди эмигрантов дешевую рабочую силу...
Однако, как могли иммигранты, обустроившись во Франции, – а среди них немало было тех, кто сражался за независимость Алжира, – оправдаться в глазах своих детей за то, что живут в стране, которая была их врагом? Единственно возможные объяснения, – если речь не шла о чистом "предательстве", – что они испытывали сложные чувства: с одной стороны, Франция по соглашениям 1962 г. обеспечила свободный въезд алжирцам в страну и особо не преследовала их, с другой, – у них не было особого доверия к новым правителям независимого Алжира...
Открытое выражение этого мнения было долгое время невозможно, потому что ФНО ("Фронт Национального Освобождения") как единственно правящая партия в Алжире контролировала и процесс эмиграции в течение тридцати лет, и до самого своего "взрыва", когда в стране началось исламистское движение, насаждала официальную версию Алжирской войны, только героизируя, а порой и мифологизируя Историю, исключая всякое "свободомыслие", даже если алжирцы жили уже на французской земле. Дети иммигрантов, воспитанные во Франции, конечно, со временем научились мыслить более широко и видеть глубже исторические факты. Но и им оказалось трудно выразить свое собственное мнение перед лицом именно французского общества, которое все еще склонно видеть в них больше "детей алжирских феллахов", чем граждан Франции, объективно анализирующих свои отношения с Алжиром.
...Есть какая-то "любовь-ненависть", проскальзывающая в рассказах "бёров", когда они говорят о стране своих родителей. Любовь к стране, где сохранились их родовые корни, где живут их двоюродные братья и сестры, к стране, о которой сохранились у некоторых "лучезарные воспоминания" во время проведенных там летних каникул. И в то же время – ненависть (которую французские власти дипломатически минимизируют, думая о своей экономической выгоде) к алжирским правящим кругам, разбившим иллюзии родителей, сражавшихся за Независимость и поддерживающим одну-единственную, зачастую ложную, версию о сугубо конфликтном характере исторического прошлого (колониализме. – С. П.) тоже во имя своих внутриполитических интересов. Несомненно, "бёры", уже взяв историческую дистанцию, уже интегрируясь во французское общество, способны мечтать и о другом исходе франко-алжирских отношений, о возможности в прошлом избежания Алжирской войны, да и на сегодняшний день – о мирном урегулировании всех проблем и об открытом и честном диалоге Франции и Алжира...
"Второму поколению" уже поднадоело постоянно иметь дело "с прошлым, которое не кончается", которое бесконечно живет в памяти вернувшихся из Алжира французов – "пье-нуаров", "харки", бывших алжирских солдат, работавших по найму во французской армии (сражавшейся и с алжирцами – повстанцами во время Алжирской войны. – С. П.). Вот эта сложная "конфигурация" памяти о прошлом усложняет и обостряет отношения "бёров" с Алжиром: их интеграция и в общество, а значит и в историю Франции, требует правды о "темных" страницах Алжирской войны. Но эта операция по восстановлению реальной памяти о прошлом оживляет одновременно ненависть тех, кто не выносит мысли о том, что был изгнан из Алжира ("пье-нуары. – С. П.), а потом во Франции должен был жить рядом с потомками тех, кто сражался с французами... Поэтому борьба с "расизмом" во Франции не может не учитывать особые детерминанты этого феномена.
Начиная с 2000 года постепенно убирались некоторые "табу", и об Алжирской войне говорилось более свободно и по ту, и по другую сторону Средиземного моря. И "второе поколение" тоже постепенно убирало "скелеты из шкафов", очищая свою историческую память от навязанных мифов. Однако, все еще оставались живы какие-то иные представления, связанные с осознанием истории их родителями, что давало возможность проникновения в среду "бёров" и другой "генеалогии", тесно связанной с исламом, с религиозной нетерпимостью, с переосмыслением своей идентичности, обретавшей для них огромную важность...
...Производные истории деколонизации, наследники лжи (фальсифицированной в Алжире истории) и умолчания исторических фактов (во Франции история отношений с Алжиром почти не преподается в школах), "бёры" являются также и наследниками колониальной мистификации, когда Республике удалось замаскировать важность своего основного постулата – Равенства всех граждан, – выдвинув на первый план важность обретения колонизованными французского гражданства. Хотя в течение 132 лет существования "французского Алжира" только 7000 мусульман этой страны обрело это гражданство целиком и полностью. А другие – их было 9 миллионов на 1 млн. европейцев, живших в Алжире к моменту получения страной Независимости – не имели право голоса на французских выборах вплоть до 1945 г., да и потом случались частые фальсификации "голосов алжирцев"...
До 1945 г. алжирцы считались просто "туземцами" со статусом, жестко лимитировавшим их юридические права и позволявшим подвергать их особо тяжелым наказаниям. Представители колонистов всегда противились реформам, направленным на улучшение такого рода "искаженного гражданства" без гражданских прав и свобод, что сегодня кажется чудовищным.
В течение жизни одного поколения удалось избавить от этого колониального статуса "французов без прав" (по которому и алжирцы-иммигранты жили до 1962 г.), тех кто родился здесь, во Франции, после 1 января 1963, применив к детям алжирских иммигрантов "право почвы". Полное юридическое равенство, таким образом, было восстановлено для всех граждан Республики. Но вопрос о нем снова возник уже в 80-е гг., и потом, в 90-е гг., потому что новые реформы, новые проекты получения французского гражданства ставили под сомнение достигнутые результаты и символически реактивировали унизительный "колониальный статус", в котором пребывали родители "бёров" в эпоху колонизации, что спровоцировало среди детей иммигрантов коллективный "травматизм", приведший к новому кризису самоидентификации, к социальной агрессии, к психологическому дискомфорту...
Не надо уклоняться от ответов или замалчивать некоторые факты истории. Дети иммигрантов должны избавиться от многих комплексов и начать полноценно жить в новой, действительно "общей истории" Франции и Алжира. Они должны думать о новых поколениях, которые не должны помнить только о конфликтах, оставшихся в памяти их предков, но знать о всех сложностях и всех противоречиях Истории и суметь определить свое место в ней, избавившись от ненависти, воспламенявшей тех, кто плохо знал прошлое или плохо его "переварил".
Рискуя передать потомкам только "коммунитарную" память о прошлом, о конфликтах между детьми "пье-нуаров", "харки" и других иммигрантов, "бёры" рискуют навязать идею интеграции самой истории алжирской иммиграции в национальную историю Франции. Но сумеют ли последующие поколения совместить "семейную память" с собственно французской памятью о прошлом? Ведь это предполагает и умение обрести такие "педагогические возможности", которые позволили ли бы, не стесняясь, говорить о всех конфликтных периодах, которые были в истории взаимоотношений Франции и Алжира.
Задача созидания "метисной памяти", общей как для одних, так и для других, сопряжена с задачей строительства новой французской идентичности – "плюралистической" – "множественной" (состоящей из разных этнических, конфессиональных, социальных и культурных элементов). Если принять во внимание, что не может быть интеграции без включения каждого в общую для всех французов "генеалогию", то созидание такой памяти, общей как для потомков колонизованных, так и для потомков колонизаторов, становится первостепенной задачей. И в центре такого проекта, в сердце его должно быть создание особых "мест обмена своим прошлым", например, Национального музея, посвященного воспоминаниям иммигрантов, или каких-то дискуссионных клубов, где можно было бы привлечь внимание к разного рода документам и исторической информации, – и тогда, действительно, История сама станет "метисной", совместив истории одного и другого народов.

"Проводники бёров"

Насколько растет тенденция "анклавизации" исторической памяти, разделения ее на истории своего и чужого народов, настолько возрастает и трудность вписания своей собственной истории в историю того общества, в котором проходит жизнь, отягощенная материальным и социальным неравенством, осложненным и неравенством проживания иммигрантов и других жителей в больших городах, где существуют особые иммигрантские зоны или "гетто". Трагические особенности франко-алжирской истории и истории деколонизации Алжира связаны, возможно, и с особенностями современной специфики французской жизни: с насилием, совершаемым жителями городских окраин, которое, в отличие, к примеру, от англо-саксонских волнений, где задействованы противостоящие конфессиональные "общины", принимает характер противостояния детей иммигрантов власти, мощи самого Государства.
Наши же примеры успешной интеграции иммигрантов свидетельствуют о том, что им удалось установить связи с другой средой, с другими кварталами, где обитают другие люди, с другим образом мыслей, с другой "музыкой"... Короче, наши иммигранты вышли из своей среды, чтоб "выйти из самих себя", своей обреченности на "замкнутость" на своем "иммигрантстве", вышли, чтобы "осмотреться вокруг", посмотреть, как они впишутся в другой мир, и как он сам примет их... И практически все наши собеседники описывают тот момент или период своей жизни, когда произошел этот переход "на другую сторону", в другую жизнь, где они обрели удачу или успех. И тогда они поверили в самих себя, а этой веры им раньше не хватало, и увидели вдруг, что "внешний мир", мир французов, "настоящих", может не только интересоваться ими, но и понимать их и даже нуждаться в них.
Такое открытие особенно значимо на фоне того особого социального одиночества иммигрантских семей, которое испытывают они, живя в городских "гетто". И открытие это стало возможным не без помощи тех, кто неожиданно повстречался в их жизни, вышел на "авансцену", чтобы стать их проводником в новый мир, послужил им "перевозчиком" на другой берег. Появление такого рода "доброй феи" почти систематически отмечается в рассказах успешных "бёров" и описание этого появления сопряжено с особым накалом чувств, с кульминацией эмоций рассказчика.
Возникает, озаренная особым светом фигура школьной учительницы, преподавателя лицея или Университета, брата, воспитателя или кюре, чьи имена свято чтутся рассказчиками и через двадцать-тридцать лет после встречи с ними...
И роль такого "проводника" часто состоит в том, чтобы заставить человека выйти за пределы той социальной группы, которая тянет его "вниз", толкает к такой логике поведения, которая искажена представлением о том, что если человек "останется со своими", то он не погибнет. И надо было эту логику обрушить, ибо она порочна. Знак доверия, вмешательство, если совершена несправедливость, иногда просто добрые слова, услышанные "бёром" в свой адрес вместо пинков в зад, – все это оказанное ему внимание порождает абсолютно новую для него ситуацию уверенности в себе, в своих силах, примиряя с самим собой, что служит и источником энергии, позволяющей человеку выйти на встречу с окружающим его обществом. И дети иммигрантов обретают сознание того, что могут "пробиться" в жизни благодаря своему таланту или ремеслу, независимо от их происхождения. И республиканские идеалы обретают тогда свою плоть.
...Маршруты их жизни высвечивают важную роль преподавателей (и школьных, и других учебных заведений) в реабилитации идеи Равенства, безразличной к цвету кожи и колониальной истории... Такие преподаватели, которые сыграли и роль "проводников" в другую жизнь, вышли за пределы своей главной цели – передачи знания – и учли социальный и семейный контекст жизни своих учеников, занимались расширением их образования, привлекали к спорту, культурным мероприятиям, проводили с ними каникулы. Много ли найдется сейчас таких замечательных людей в республиканских школах? Ответить на этот жгучий вопрос нелегко, потому что этот ответ "тянет" за собой проблему социальной дистанции между учеником и учителем, точной дефиниции функций последнего, возрастающей агрессии учащихся, абсолютно разных по своей эффективности и программ обучения, и образовательных учреждений…
Но вопрос наводит и на мысль о том, что необходимо снова возродить систему поддержки всякого рода светских ассоциаций, вовлекающих в свою деятельность молодежь из "трудных кварталов", как необходимо поддерживать и деятельность тех религиозных ассоциаций, которые предпочитают "социальный мир", а не политическую контестацию… И, конечно, необходимо поддерживать на всех уровнях тех "проводников", чья помощь вселяет в людей надежду, которую многие сегодня теряют...
В какой-то мере Марш "бёров" в 1983 г. послужил "заявкой" "второго поколения" на свое место во французском обществе. Они потребовали "свою долю Республики", и их пример, тогда не очень большой массы молодых людей из предместий, сыграл значительную роль в жизни наших собеседников. Марш "бёров" проложил путь для тысяч других, которые будут искать свое место и в социальной, и политической, и профессиональной сферах... Хотя в обществе еще живы постколониальные предрассудки, и не все "левые", в которых верили "бёры" помогли их продвижению вперед, несмотря на свои антирасистские декларации. Поэтому неслучайно многие "бёры" стали поддерживать "правых" и искать признания в среде мусульманской общины...
Двадцать лет спустя, появление среднего класса среди "бёров" переносит требования "второго поколения" на совершенно иной уровень. Эти "интегрировавшиеся" дети иммигрантов поверили уже в саму общественную систему и удобно расположились в ней. Их пример должен помочь окончательному исполнению обещания Республики всеобщего Равенства... Иначе приведенные нами примеры достижения жизненности успеха детьми иммигрантов могут стать, действительно, как сказал Азуз Бегаг, лишь идеальными образами, за которыми не видно реального "леса" арабов, живущих во Франции...

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Фрагменты книги: Philippe Bernard. La crèma des Beurs. De l’immigration à l’intégration. P., 2004. вернуться назад
2 От переводчика: Во французском названии книги – звуковая игра слов "crème" и "beurs", что "на слух" можно бы перевести как "сливки масла", ибо "Beurs" ("Бёры") и "beurre" ("масло") фонетически почти одинаковы. Но "сливки сливочного масла" по-русски могут означать в данном контексте лишь особую социальную элитарность, тогда как отдельные "бёры", о которых пойдет речь, – всего лишь немногие "выбившиеся в люди" и прилично устроившиеся в жизни (не без труда) во Франции дети североафриканских эмигрантов. Поэтому сохраняя в некотором объеме смысл "сливок общества", предлагаю как вариант перевода на русский язык свое название "Взбитые сливки", что, не изменяя характера фонетической игры французского словосочетания ("сливок сливочности) приближается к его "орфографической" семантике, где "Beurs" – вовсе не верхний, но чаще всего именно маргинальный слой общества. вернуться назад
3 См.: Michel Wieviorka. La France raciste. P., 1992 ; Philippe Bataille. Le racisme au travail. P., 1977 и др. вернуться назад
4 Принятое на вооружение в 90-е гг. ХХ в. государственной политики это слово – "интеграция" – призвано отразить идею взаимных требований – как иммигрантов, так и принимающего общества – их прав и их обязанностей. Вызывающее протест сторонников возврата к концепту "ассимиляции", это слово – маяк современной государственной политики не всегда соответствует республиканским обещаниям равенства, и без того чрезвычайно редко исполнявшимся на деле. Сегодня уже ясно что процесс "интеграции" высветил многие препятствия, существующие на пути реализации ее идеалов, мешающие механизмам ее осуществления. Исторической иронией или политическим ляпсусом является и то, что слово "интеграция" означало во время Алжирской войны совершенно мифическую идею полного присоединения к Франции трех алжирских департаментов, называемых тогда "Французским Алжиром". вернуться назад
5 Язык "наоборот", где фр. "араб" превращается в разговорном в "бёр" (С. П.). вернуться назад
6 Говорить о "5 млн. мусульман" имеет такой же смысл, как утверждать, что во Франции насчитывается 50 млн. католиков. Только 30% из опрошенных мусульман в сентябре 2001 года заявили, что они "практикующие верующие", в то время как 42% определили себя просто "верующими". Турки и марокканцы из них наиболее "практикующие" (т. е. ходящие в мечеть. – С. П.), тогда как алжирцев, посещающих мечеть, всего лишь 24% из общего числа верующих (см. в Patrick Simon. L’impasse de l’analyse statistiqye dans une France sans "races". – "Hommes et migrations", sept.-oct. 2003. вернуться назад
7 Около 150 000 иностранцев ежегодно обретают французское гражданство по декларации, в результате брака или натурализации. вернуться назад
8 Имеется в виду название книги Т. Бенджеллуна "La plus haute des solitude" (о ней подр. см. в нашей работе "Иммигрантские истории". М., 2001 и выше. – С. П.). вернуться назад
9 По "праву почвы", любой ребенок, родившийся на территории Франции от иностранных родителей, становится французом по достижению совершеннолетия, если сам того пожелает. С 1851 г. всякий внук иммигрантов является французом с рождения. вернуться назад
10 Начавшись в Первую мировую войну 1914 г., ставшая массивной в 50–60-е гг. ХХ в., алжирская иммиграция одна из самых "старых" среди магрибинских. Поток эмиграции из Марокко и Туниса особо увеличился в 70-е гг. Социолог Абдельмалек Сайад отмечает, что алжирский опыт, особенно колониальный, вобрал в себя практически все проблемы магрибинской иммиграции в целом. вернуться назад
11 От переводчика: Выбрав для "иллюстраций" из 17 примеров книги Ф. Бернара лишь 3, наиболее яркие, я ими не опровергла всё сказанное выше в своей работе, но, как мне кажется, лишь оттенила общую для "бёров" ситуацию и таким образом убедилась в правоте суждения о том, что "исключения" только подтверждают "правило". Однако, в этих "исключениях", возможно, сегодня зарождается и тенденция укрепления нового слоя общества. – С. П. вернуться назад

12 Т. е. "bicots", "козлята", сыновья "boucs" – "козлов" (презрительные клички североафриканцев во Франции). вернуться назад
13 Begag A. Le gône de Chaâba. P., 1986, где речь идет о мальчике из лионского предместья, из бидонвиля, выросшего в семье иммигрантов. В 1996 г. по этой книге был сделан кинофильм. вернуться назад
14 Во время получения Алжиром независимости дети алжирцев, рожденные во Франции до 1 января 1963 г., получали французское гражданство автоматически, как и их родители. Их младшие братья и сестры, рожденные во Франции после 1 января 1963 г., становились "французами по рождению", по двойному "праву почвы" (и сами рожденные во Франции и от родителей, родившихся в Алжире, который в колониальную эпоху считался французским департаментом или, точнее, совокупностью трех – Алжирского, Константинского и Оранского). Впоследствии они обязаны были продемонстрировать "волеизъявление", чтобы получить французский паспорт. – С. П. вернуться назад
15 Тогда эмигранты – алжирцы, сочувствующие повстанцам, собирали деньги и отсылали их с помощью "связных" в кассу "Фронта Национального Освобождения", помогая таким образом борьбе за Независимость. – С. П. вернуться назад
16 В Европе дети начинают свое образование в т. наз. "материнских школах" с 5 лет (С. П.). вернуться назад
17 Намек на то, что среди артистов сегодня во Франции много комиков-магрибинцев. – С. П. вернуться назад
18 Имеется в виду сущность мусульманского обряда обрезания (С. П.). вернуться назад
19 В отличие от тех алжирцев, которых называли "харки", простых наемных солдат, некоторые, закончив военные школы, могли получить младший французский офицерский чин. вернуться назад
20 З. Зидан – знаменитый французский футболист алжирского происхождения (С. П.). вернуться назад
21 Алжир делился Францией на 3 большие области, в сумме составлявшие ее "заморскую территорию", где административными центрами были столица – Алжир, Оран и Константина (С. П.). вернуться назад
22 Французская Республика юридический статус "этнических меньшинств" не признает (С. П.). вернуться назад
23 Речь идет об ответе А. Камю, получившего в 1957 г. Нобелевскую премию, алжирскому студенту, спросившему знаменитого писателя, родившегося в Алжире, какую позицию он займет в Алжирской войне. Камю сказал, что "будет защищать свою Мать скорее, чем Справедливость". Часто воспринимаемый как отрицание независимости для алжирского народа, как защита интересов Франции, этот ответ, однако, может быть истолкован как отказ от оправдания терроризма, свирепствовавшего в ту эпоху в Алжире, где жила мать писателя. вернуться назад

Оглавление